Боярин желчно усмехнулся. Не смердов ему было жаль – своей несбывшейся власти над ними! Счет простой: чем больше московских голов слетит под басурманскими саблями, тем меньше их будет кланяться ему, потомственному тысяцкому!
«А ну как Дмитрий передолит? – обожгла вдруг колючая мысль. – Так не бывать же тому! Пото и едет он нынче на тайный зов бывшего недруга. Едет, хоть и не верит улыбчивому красавцу Митяю, которому в самый бы раз посадских жонок ликом прилепым смущать, а не державными делами ведать!»
Однако мысли этой суждена была короткая жизнь – вровень с дорогою боярина до митрополичьего возка. Ибо Митяй, благословив Вельяминова, вел себя далее отнюдь не как пастырь-увещеватель, но как искушенный государственный муж.
– Надлежит тебе, сыне, не теряя часу, поспешать в Серпухов, – чеканил слова Митяй, – ко Владимиру Андреевичу. Обладите все как надо – быть ему Великим Князем к исходу лета! Яз в дела ваши не вступаю, ибо грешны дела вышней власти. Церкви же утишать надобе братни которы и нелюбие…
Священник нарочито тяжело вздохнул:
– Чаю, есть у тебя, сыне, люди для черного дела?
Вельяминов усмехнулся криво – воистину, от божбы до татьбы один шаг.
– Одного верного ты сам, отче, на Лачозеро упек.
– А почто ты священника на душегубство подвигнул? – попенял ему в ответ Митяй и усмехнулся в свой черед: – Да еще такого непроворого! Яз того Григория спас, в ссылку отправил.
Вельяминов, одобрительно качнув головою – ай да святитель! – промолвил раздумчиво:
– Люди есть, токмо…
– Токмо за животы свои опасаются! – деловито продолжил Митяй и возвысил голос: – Спасеньем души своей клянуся, что все, творимое днесь, – во имя Руси и языка русского! Гряди в родимые палестины без опасу, боярин. Нет худого умысла в деяниях князя Владимира и моих глаголах. Крест животворящий на том целую!
И никто, ни единая живая душа не ведала, что, едва распрощавшись с мятежным боярином, рухнул самоставленный митрополит на колена, моля о прощении единственного свидетеля и судью:
– Веси ли ты, Господи, яко лжу прикрыл именем твоим? Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй меня, грешного! Каюсь: кривду глаголал во имя правды, небылыми словами притушал свет истины! В одном токмо не грешен: весь мой днешний обман истинно за-ради Руси и языка русского!
…Что есть ложь во спасение? За какими бы словесными украсами ни прятали суть этой фразы, прежде всего это ложь. И ведет она не к спасению, а к воздаянию. Здесь ли, за гробом ли, но каждый полною мерою расплачивается за содеянное. И не счастливей ли тот, кому промыслом божьим воздается сполна еще при тварной жизни…
За многие и многие прегрешения свои головою ответил Иван Вельяминов. Имали его просто – без заполошных криков и последней безнадежно-отчаянной резни. Будто бы и пришел в Серпухов опальный боярин для того лишь, чтобы покорно датися князю Владимиру. В тереме боярина Клунка, куда отай привел Вельяминова с малою дружиною Поновляев, мнимый низвергатель Дмитрия Ивановича с обманутыми союзниками своими не чинился. Не поздоровавшись путем с вошедшими, возгласил:
– Иван Вельяминов! Ты поиман мною, яко изменник великому князю и перевет ордынский!
И, упреждая возможные хулы и покоры предателя, домолвил:
– Един лишь Господь мне в том судия!
А Вельяминов и не думал анафемствовать. Смертная усталь навалилась на боярина, словно в конце невыносимо тяжкого пути, когда все едино, что он сулит – спасение или гибель. И Мише ничего не сказал Вельяминов, не возопил, не проклял, лишь посмотрел в глаза с укоризною: что ж, ты, мол, кмете, душу сгубил?
Не намного пережил Вельяминова, казненного на Москве на самом излете лета, Митяй, так и не ставший митрополитом Михаилом. Не сподобил его Господь даже узреть дряхлеющий град Константина. Провидение вложило его воздаяние в ловкие руки некоего фрязина, сумевшего влить смертельную отраву в кувшин с питьем…
Двух недель не прошло с прилюдной казни на Кучковом поле, как захворал и в одночасье сгорел сын великого князя младень Семен. И то было лишь малой толикой суровой платы за ложь во спасение. В грядущий век, к детям и внукам Дмитрия московского протянется кровавый след вельяминовской казни. Но то уже дела иных времен и иных летописаний.
Вернемся в год 6887 от сотворения мира, где живут, любя, сражаясь и страдая, герои нашей повести…
В конце ноября, на Ивана Милостивого, великий князь подъезжал к Троице. Был тот редкий безветренный предзимний день, когда крупные хлопья отвесно опускаются на чернеющую после михайловской оттепели землю, торопясь укрыть ее погоднее перед грядущими морозами. В такое время, словно снежною пеленою, укутывает душу беспричинная грусть. А уж если ложится она на прежние тревоги и сомнения, то превращается в одночасье в неизбывную тоску-кручину. Тревожная пасмурь царила в душе великого князя. Три дня тому получена была им из Царьграда скорбная весть о кончине Митяя. Гонец – клирошанин, бывший при самоставленном митрополите до последней минуты, повестил, что захворавший внезапно Митяй на смертном одре порывался высказать нечто важное: «Передайте князю, передайте князю…» Да с тем и преставился. Что силился передать ему в горячечном бреду любимый советник? Предостеречь ли хотел от чего, или просто последнее «прости» не успели вымолвить посиневшие губы? Бог ему теперь судья.
Читать дальше