Хлопоты ее не увенчались успехом — ей не было разрешено въезжать в Москву и Петербург, хотя по хозяйственным надобностям разрешалось выезжать в отдаленные ее деревни, где в ее собственности находились крестьяне. И она начала ездить, хлопотала о сдаче людей в казну, чтобы облегчить положение своих крепостных, говорила, убеждала крестьян. Но хлопоты ее все никак не могли обратиться к успеху. Крестьяне говорили:
— Освобождаете нас с землей?
— Нет, земля останется у меня.
И тогда сходы крестьян отвечали:
— Если без земли, то мы несогласные. Мы — ваши, а земля — наша.
Она вспоминала, как Иван Дмитриевич Якушкин еще 25 лет назад так же безуспешно пытался освободить своих крестьян и получил от них такой же ответ.
Но ведь это было двадцать пять лет назад. Неужели с тех пор ничего не изменилось? Оказалось, ничего…
Она все более и более мрачнела, замыкалась о себе. Ей едва за пятьдесят, впереди — череда безрадостных, постылых лет и никакой светлой искорки, никакого просвета. Она по-прежнему заботилась о своих воспитанницах, учила их, но руки ее опускались от ненужности и бесполезности жизни. Она подолгу молилась, но теперь молитва не доставляла ей никакого отсвета, и она была близка к мысли о самоубийстве. Ее сдерживало лишь одно — Бог не прощает самоубийц…
Самым мрачным зимним вечером она едва приткнулась в креслах, чтобы подремать — настоящий сон не приходил к ней, она перестала спать так глубоко и покойно, как спала в Сибири.
Едва закрыла она глаза, как раздался голос, тот же глуховатый, спокойный и размеренный, что она слышала на лесной поляне.
Она вздрогнула и увидела старца Федора Кузьмича.
Он что-то говорил, она не слышала его, губы его шевелились, но слова словно входили в ее душу, голос же, глуховатый и размеренный, не позволял разобрать слов.
— Жизнь — радость, — слова входили в ее сердце не от звука голоса, а сами по себе складывались ее душой, — ты страдаешь, значит, душа твоя очищается, возвышается. Береги душу, впусти в нее радость жизни…
Она увидела его таким, каким видела тогда на лесной поляне.
— Но ведь ты живой, это только мертвые являются людям, — без слов подумала она, и он словно услышал.
— Позволено и мне иногда, — ответил глуховатым голосом, и слова проникли в самое ее сердце.
— Ты — император Александр, я вспомнила, — опять без слов подумала она, и опять он услышал.
— Разве важно, кто ты на земле, важно, кто ты будешь там… Из первых стал я последним, но ушел от соблазнов, ушел от самолюбия, стал собой, таким, какая у меня душа…
— Но какая радость у меня может быть, если кругом меня — одни могилы?
И слезы уже капнули на грудь.
— Ты плачешь от жалости к самой себе, а ты пожалей других…
— Да я всю свою жизнь только и делала, что жалела других…
— Нет, пожалей одного человека, отдай ему всю твою любовь, и зачтется тебе…
Она открыла глаза в страхе.
Нет, нет, это она сама с собой разговаривала, это поблазнило ей, что старец Федор приходил к ней. Как может он знать, что у нее на душе. Или открыты ему такие дали, что у нее и глаза бы ослепли?
А ведь и правда, он высказал ее самые сокровенные, самые затаенные мысли. Знала же, знала, что всю жизнь любит Иван Иванович ее одну, а вот не позволяет ему и слова сказать о своей любви…
Она встала спокойная, радостная, словно согретая теплом сибирского ясного солнца. И с этих пор, что бы она ни делала, думала только о том, чтобы увидеть его, узнать, все ли еще любит ее, все ли еще есть у него искорка нежности для нее?
Она написала ему осторожное письмо, намеком дала понять, что знает о его чувствах.
И какая же повесть любви появилась в его письмах к ней.
И она уже придумывала, как его увидеть, как расцвести под его любящим взглядом.
Получив высочайшее разрешение бывать в своих дальних деревнях, она, прежде всего поехала в свое родовое поместье Давыдово.
Все так же шумели над головой сросшиеся кроны старых дуплистых деревьев в парке, все так же развелись кусты сирени, жасмина и красноягодной калины, все так же неспешно катила свои воды речка Унжа, только старый дом совсем обветшал, и обвалилось высокое крыльцо, и облупились старые стены, давно не знавшие кисти маляра и шпателя штукатура, пожухла проржавевшая крыша, и потеки дождя отмечали каждый ливень длинными белесыми полосами на стенах комнат. Но все еще стояла у стены старая вишня. Она давно уже вросла в кирпичную стену, и толстая стена поддалась ее напору, и кирпичи уже сдвинулись с места и заваливались в комнату, выпирая безобразным шрамом.
Читать дальше