«Ах ты, боже мой! Вот так плодятся шумахеры! — ахнул про себя Ломоносов. — И всё ради чего? Сытого брюха, тёплого места, дутой важности!» — Говорить даже расхотелось о том, зачем пришёл, но всё же заставил себя и решил попытаться затронуть лучшие струны души Теплова. Есть же она у него.
— Послушай-ко, Григорий Николаевич, — начал Ломоносов после кратких приветствий, — мелочами надоедать не буду. И деньги Шумахер утаивает, и учеников моих от меня отвращает, и в представлении их в адъюнкты задерживает, и многие другие козни строит, но это все следствия. А я на причины хочу внимание направить...
Теплов сидел, величественно поджав губы, ни одним мускулом лица не выказывая, что согласен или возражает, оставляя за собой право до конца разговора скрыть своё отношение к предмету. А Ломоносов рассказывал о злонамеренной стратегии Шумахера и его подлых, но продуманных приёмах, жадности, о бедах академии и бесчинствах, в ней творимых во вред наукам:
Не ты ли, Григорий, писал: «...канцелярия без членов, университет без студентов, правила без власти и в итого беспорядок, доселе безысходный». Помнишь? Мы когда-то вместе всем сим возмущались.
Ломоносов уже воспламенился, но сдержал себя, дабы его горячность не составила большого контрасту спокойной холодности Теплова.
— И ныне ничего не изменилось, чужой нам народ объял академию, всех нас, россиян, в пучину гибельную толкает. И происходит это не потому, что сии чужестранцы умнее и способнее, а мы глупее и нерадивее, как они сами то разъясняют. Нет, вовсе нет! Дело в том, что чужаки спаяны, мы разобщены, они друг дружку тянут, а мы топим. Они умных и энергичных россиян бьют прицельно, дураков же ставят и поддерживают, в своих холуёв их тем обращая. Мы же на то смотрим, ушами хлопаем и рассуждаем о христианском равенстве и гуманной снисходительности.
Лишь самую малость, чуть-чуть, дрогнуло тело Теплова, а затем снова застыло, опять ничего не выражая. Он всё ещё не избрал позиции и потому безмолвствовал.
— Сегодня вот ты в чести и милости, — снова убавив голос, проникновенно говорил Ломоносов, — но больше следуешь стремлениям своей страсти, нежели академической пользе, хотя представляешь всё под именем охранения президентской чести.
Это можно было бы считать прямым вызовом, но Теплов, уже вникший в тонкости лицемерия, опять не отозвался, лишь полуприкрыл глаза и наклонил голову, как бы призывая Ломоносова продолжать.
— Но на всё несмотря, ещё есть в тебе время обратиться на правую сторону. Говорю это только в той надежде, что иногда примечал в тебе и добрые о пользе российских наук мнения.
Сие уже не дерзость, это призыв, замешенный на доброте и признании его, Теплова, заслуг. «Пожалуй, можно будет в итоге и не обидеться», — подумал Теплов.
— Ещё уповаю, что ты не будешь больше ободрять недоброхотов русским учёным. Откинь льщение опасных противоборников наук российских. У них что хула, что лесть — на языке не задерживаются и не от души, а от хитрости идут. Бог свидетель, для себя я сим ничего не ищу, как только чтобы закоренелые несчастья академии пресеклись.
Теперь уже Ломоносов замолчал, выдерживая длинную паузу. Потом с грустью произнёс, как бы готовясь оторвать от себя что-то дорогое, во что он ещё верит:
— Буде ж ещё так всё останется и мои праведные представления уничтожены о тебе будут, то я забуду вовсё, что ты мне некоторые одолжения делал. Приватно отблагодарю, но души своей к тебе более никогда не приложу. — Прямо посмотрел в глаза молчавшего Теплова и окрепшим голосом, по-прежнему грустно, но твёрдо заключил: — За общую пользу, а особливо за утверждение наук в отечестве и против отца своего родного восстать за грех не ставлю.
Сказал, а душа сжалась, ибо то была истинная, жестокая правда. Он сам, действительно, ради стремления к наукам восстал против отца, восстал, покинул дом и за то никогда более отца не увидел. Нигде не говорил неправды Ломоносов, даже если это било его в самое сердце; не сказал и тут.
Думал Теплов во всё время разговора, как повернуться, чтобы не промазать, что ответить, чтобы не прогадать. А слова действовали; чувствовал он великую силу убеждённости, которая исходила от Ломоносова, сила эта обнимала и завораживала, как он тому ни противился.
Да и те идеи, кои проповедовал Михайла, не чужды были Григорию, сидели внутри, с молоком матери впитались, хотя и задавлены были стремлением к возвышению. Он на секунду почувствовал себя ребёнком, неодолимо тянущимся к светлому огню, хотя уже и знал, что об него можно больно обжечься.
Читать дальше