Когда молодой человек вылез из дилижанса и в некоторой растерянности стал подле крыльца, не зная, видимо, что ему далее делать, куда идти со своим чемоданом, рыжебородый купец приблизился к нему и сказал таким тоном, как будто они были земляками и только лишь несколько лет не виделись:
— Чему учился-то там?
Молодой человек, несмотря на неожиданность вопроса, ответил так же просто:
— Архитектуре, строительному искусству.
Купец быстро глянул на него прищурясь, затем, усмехнувшись, отворотился, чего-то ища во дворе взглядом, подманил пальцем извозчика, подъехавшего в этот момент к воротам, и снова оборотился к юноше:
— Жить в Питере будете, или как?
На этот раз юноша почему-то замялся с ответом.
— Д-да…
— Фатерку имеете на примете?
— Нет, не имею, — он уже с удивлением посмотрел на купца.
— А желалось бы получить? — не унимался купец и, не дожидаясь ответа, бесцеремонно подтолкнул молодого человека к извозчику. — Отвезешь… барина в Галерную улицу, — приказал он тому, — в дом чиновника Исакия Исакиевича.
— …С ним столкуетесь, с Исакием Исакиевичем, — продолжал он, обращаясь опять к юноше и как бы успокаивающим тоном: — Скажите, мол, Архип Шихин прислал.
Посмеиваясь, он подсадил недоумевавшего юношу на дрожки, успев в то же время сердито цыкнуть на извозчика, чтобы тот пошевеливался с чемоданом.
— До свиданьица! — махнул он рукой. — Еще увидимся, а сейчас-то уж мне сильно некогда. До свиданьица.
В тот же день, благополучно сняв по нежданной-негаданной рекомендации комнату у Исакия Исакиевича, маленького чиновника, жившего вдвоем со стряпухой, молодой человек вышел из дому, намереваясь посмотреть город. Он почти не знал Петербурга: до восемнадцати лет жил в деревне, изредка наезжая в Псков, а последние четыре года провел за границей. Теперь был 1826 год, кончался май месяц, в апреле ему исполнилось двадцать два года.
Будем его называть именем, каким звали его друзья в Париже.
— Базиль, — говорили они ему, и он радостно откликался, начиная уже забывать свое русское имя.
Итак, Базиль отправился посмотреть сегодня хотя бы ближнюю часть Петербурга, называемую Адмиралтейским островом. Было известно ему, что здесь расположены Адмиралтейство и Зимний дворец, воздвигнутый великим Растрелли.
День был веселый, майский, а по жаре — скорее даже июльский. Но Галерная улица, по которой направлялся Базиль, была чрезвычайно узка, и до самой Сенатской площади он шел в непрерывной прохладной тени от домов и почти в одиночестве, никого не встречая и не обгоняя. Настроение было чудесное. Базиль шел и, как это часто бывало, восторженно думал о Леду, парижском архитекторе конца XVIII века.
«Ах, этот Леду! — восклицал про себя Базиль. — Его страсть ко всему исполинскому, физически колоссальному, напоминающему времена азиатских деспотов, не останавливавшихся перед самыми невероятными размерами сооружений!»
Базиль верно судил о Леду. Страсть эта нередко приводила Леду к безумию титанических форм, его школой открывается эпоха «исступленного грандиоза», когда каждый молодой архитектор мечтает о храме, колонны которого были бы по крайней мере равны Траяновой. Увы, когда ученики Парижской архитектурной школы выходили в жизнь, они с разочарованием видели, что Франции не нужны их сумасбродные затеи, от них требуется умение быстро и прочно строить банки и магазины. Скоро в традициях школы эти идеи замолкли. Но для восторженного русского юноши достаточно было их отголосков, оставшихся в школьных преданиях, чтобы услышать из глубины прошлой эпохи голос Леду. Кроме того, Базиль увлекся горячечным творчеством Пиранези, вдохновлявшим в свое время самого Леду. Джованни Батисте Пиранези, неистовый нагромождатель тысячетонных камней!
Размышляя столь высокопарно, Базиль вышел на площадь. Яркий полуденный отсвет и душный жар, исходившие от солнечной мостовой, и странный, какой-то захлебывающийся, надсадный шум сразу хлынули ему навстречу. Тенистая тишина Галерной кончилась, такой жар и свет могли быть только на площади, а такой шум могла источать лишь толпа многих сотен людей.
На площади была человеческая толпа, Базиль увидел ее за памятником Петру. Но это не были идущие мимо или просто гуляющие, это не было сборищем праздных, а шум — праздничным: люди трудились.
Когда Базиль стал у памятника и, вытянув шею, стал всматриваться и вслушиваться, он понял — надсадный шум был пением. Пели «Дубинушку», и это скорее походило на эхо пения. Бросалась в глаза путаница снастей, канаты необыкновенной длины, тянущиеся через всю площадь, почти от самой Невы. Тянули их эти люди, а пели они так — с натуги.
Читать дальше