Долго глядела на меня матушка Олимпиада, так и пронизывала взором. И спросила:
— Есть у тебя зазноба, Алекса?
— Нет, матушка. А была бы, все одно бросил бы.
— И уходишь на смуту и погибель?
— Ухожу.
— Клятву дал?
— Собралось нас двадцать девять филипенских молодцов; решили мы уйти, куда глаза глядят, и связали друг друга клятвой. Все мы вконец захудали, ничего у нас не осталось.
— Тогда иди, Алекса, по глазам твоим вижу, что непреклонно твое решение. Знай же — будешь жить семьдесят лет и, может, воротишься к родному гнезду, но все равно смертный час свой встретишь в чужом краю.
— А ты ведь и впрямь воротился, Алекса.
— Правда, дьяк, да только вновь ухожу с господином нашим Никоарэ. До скончания жизни мне еще много осталось, и могила моя будет далеко.
— Может статься.
— Наверняка. А нынче кто-нибудь непременно должен к восходу солнца доставить матушку Олимпиаду к изголовью его светлости Никоарэ.
Так беседуя в ночной тиши, подошли они к пустынному берегу и увидели внизу переливчатую серебряную чешую брода.
— В первый раз, — говорил Алекса, — я проехал на коне через Молдову ближним бродом, а телега может пройти только тут. От брода, если ехать шагом, не более часу пути до Дэвиден. Вот тут, у этого брода, и вышли на свое дело двадцать девять побратимов. Окружили мы обоз капитана Скырлата, сбили все возы в кучу и погнали вниз по реке до омута, ведомого нам одним. А обозного старшину Ференца зарубили топорами. Этот сакс погубил наших родителей. Много голов пало от его меча. С тех пор, вот уже двенадцать лет, брод носит его имя.
— А капитан Скырлат жив?
— После гибели Ераклида Деспота удалось его выследить. Да все равно захирели наши Филипены, так и живут в скудости. А мы, двадцать девять молодцов, разбрелись по свету…
У брода они остановились. Алекса застыл, устремив свои глаза на сверкавшую речную зыбь.
Дремотно плескалась вода. С лугов на другом берегу доносилось тырканье коростелей — диких и нелюдимых птиц, называемых в народе дергунами.
Дьяк Раду позабыл о своем спутнике, стоявшем в безмолвной задумчивости. У него у самого тоска щемила сердце. Ведь он тоже стал, как и этот молдаванин, скитальцем, чужим в любом уголке мира; причиной тому были всякие беды и непорядки, царившие в Валахии, те же напасти, от которых изнывал народ в Молдавии.
Звеня ободьями, подъехала телега с больным Никоарэ. Оба передовых стегнули коней и перебрались через широкое водное полотно; глубина брода не превышала трех вершков. За ними тронулась телега и остальные всадники; когда достигли середины брода, живые часы в суме, которую Карайман вез за плечами, возвестили полночь. Следовавшие позади верховые вели в поводу коней двух братьев: каурого Подковы и гнедого — коня Александру. Кони были не расседланы и не развьючены; шли они, понурив голову, словно чуяли беду.
— Карайман и петь перестал с тех пор, как занедужил его светлость, сказал дьяк, покачав головой. — А очень кстати была бы теперь та песня, что он певал на привалах.
Лиса печально улыбнулся. Некоторое время они ехали рысью, чтобы сызнова опередить своих спутников, потом пустили коней шагом, и дьяк тихо затянул песню. Алекса слушал его все с той же грустной улыбкой.
Что с тобою, конь буланый,
Что вздыхаешь тяжело?
Пить ли хочешь, есть ли хочешь,
Иль томит тебя седло?
Пить не стану, есть не стану,
Не томит меня седло.
Вижу грусть твою, хозяин,
Оттого мне тяжело.
— А что ж, дьяк, конь-то вот уже четыре года служит государю Никоарэ, так разве не понимает он, как неладно все оборачивается?
— Вестимо, понимает.
Когда последние всадники, пройдя брод, выбрались на берег Дэвиден, конь Никоарэ протяжно заржал.
— Слышишь? Бьет копытом о берег и вопрошает… — проговорил, дивясь, Алекса. Из ближайшего ивняка донесся чей-то низкий голос, желавший казаться грозным.
— Эй, люди, кто там? Чей конь бьет копытом о берег и вопрошает?
Тут же послышалось злобное рычание и повизгивание пса, рвавшегося с цепи.
— А ты кто? Выйди на дорогу и покажись.
— Я — ваш друг, Йоргу Самсон.
— Здравствуй, друг!
— Добро пожаловать, гости дорогие. А если бы оказался вдруг недруг на вашем месте, спустил бы я свою собаку Видру — только клочья бы полетели…
Человек вышел из густых зарослей с увесистой дубиной в правой руке; он вел за собой на цепи рослую овчарку в ошейнике с шипами.
Опустив дубину на землю и зажав ее подмышкой, Йоргу Самсон пожал руку гостям, побывавшим у него вечером.
Читать дальше