Улыбающийся Кеннеди, внимательно заглянувший в глаза на ступенях Белого дома и протянувший руку для приветствия, внезапно поселил в душе Хрущева такое же смятение, какое когда-то рождал вид закрытой двери сталинского кабинета в Кремле и бледный Поскребышев, предостерегающе подымавший вверх правую руку и сдавленно шептавший:
— В гневе… в большом гневе!
Кеннеди был молод и белозуб; в жизни он выглядел моложе, чем на фотографиях или в документальных киносъемках. От него исходила мощная, магнетическая сила молодого самца, полного азарта и животной энергии; он прятал эту природную силу под маской официальной благочинности, но она все равно перла изо всех пор, кипела и бурлила, и Хрущев внезапно ощутил себя малозначительным и старым рядом с этим благополучным, до неприличия молодым лидером, знавшим себе цену и в открытую любившим себя и жизнь.
После, в который раз просматривая в личном кинозале хронику своего визита в США, Хрущев втайне поздравлял себя с тем, что никак, видимо, не проявил этого своего смятения. Он вглядывался в собственные черты лица, в мимику и жесты — на экране действовал уверенный в себе политик, по-крестьянски обстоятельный и лукавый, подвижный и решительный, ничуть не уступающий статному красавцу Кеннеди.
Хрущев распорядился включить документальные съемки во все киножурналы, и пусть их показывают по стране, и пусть зрители смотрят и знают: советский лидер ни в чем не уступает американскому!
(При этом, сидя в кинозале, с досадой, странно смешанной со злорадством, Хрущев наблюдал за контрастом первых леди; однако этот контраст в несколько невыгодном свете выставлял его собственную, на фоне президента США, мужскую состоятельность: Жаклин была хрупка, истонченно красива и аристократична; что же касается Нины… говорил же, не следовало ей надевать это обтягивающее платье!)
Хрущев перевернулся на другой бок и поглядел на часы. Двадцать минут шестого. Чертовски медленно тянется время.
Старость берет свое.
Лет пятнадцать — двадцать тому назад Хрущев мог проводить без сна ночи напролет, укладываясь только под утро, да и то ненадолго, и при этом не чувствовал себя таким разбитым, как теперь.
Он испытывал нечто вроде превосходства перед Маленковым, которого в узком кругу презрительно прозвали Маланьей за круглое и пухлое, почти бабье лицо и мурлыкающий высокий голос. Маленков-Маланья после таких бессонных ночей выглядел так, будто его несколько часов кряду лупили мешками с мукой: мучнисто-бледный, с синевой под маленькими глазками, с помятым лицом и заторможенной реакцией.
Впрочем, делать было нечего: и Маленков, и Берия, и сам Хрущев, и вся сталинская камарилья — от мала до велика — в ту пору, когда нормальный человек видит третий сон, покорно караулили за служебными столами возможного, как бы невзначай, телефонного звонка Кобы, зевали и пили крепкий чай для поддержания боевого духа.
Так продолжалось не один год. Сталина мучила бессонница; и потому он завел правило целыми ночами просиживать в своем кремлевском кабинете — и горе тому, кого не оказывалось на месте, когда Сам вдруг по какой-нибудь очередной нелепой прихоти требовал к себе.
Коба оказался не столь проницательным, как про себя думал.
Жаль, ах, как жаль, что нет загробной жизни и Грузин не может видеть, что стало со страной после его смерти, — и автор этих изменений не кто-нибудь, а лично он, Хрущев Никита Сергеевич. Ныкита, как небрежно-снисходительно именовал его Сталин.
Хрущев и сам удивлялся, какую невиданную силу вдруг обрело каждое его слово после вхождения в Верховную Власть.
Когда в 1956-м он выступил на XX съезде партии, то, если честно, не подозревал об оглушительных последствиях собственной речи.
В сущности, он желал немногого: надо было несколько потеснить Отца народов на его незыблемом пьедестале, ибо в какой-то момент Хрущев почувствовал, что ему уже недостаточно управлять страной «от имени» почившего старца и ежесекундно терпеть сравнения со Сталиным.
Его раздражали букеты цветов у памятников с монументальным изваянием огромного усатого грузина и бесконечная очередь в Мавзолей — уже не столько к Ленину, творцу и создателю Революции и Государства, сколько к Верному Последователю и Мудрому Водителю Иосифу Виссарионовичу.
Его раздражали и сами эти мощи, такие ссохшиеся, жалкие и нелепые, но неспособные опровергнуть легенду о Кобе как о лолубоге, запечатленную в этих самых величестве иных монументах и вдолбленную в умы доверчивых соотечественников.
Читать дальше