И одно утешенье оставалось: от суда господнего никто еще не убежал, его даже на троянском коне не обскачешь. Не бог весть какое утешеньице, не бог весть, а скажешь вслух, так вроде и полегчает…
Русские историки с понятной гордостью отмечали, что вблизи старой Западной Европы вдруг появилась новая Европа — Восточная. Скрепилась и скипелась связь России с европейским просвещеньем.
Когда известия о смерти Петра дошли и доплыли до всех иноземных держав, то государственные умы там решили: ну, теперь в России все снова пойдет по-старому, по-варварски. Вот тогда им и было объявлено: повеленье русского императора об открытии в столичном граде святого Петра Академии де сиянс, а по-русски — Академии наук, близко к завершенью. Именитым ученым, получившим ранее императорское приглашенье, было оно повторено от имени венценосной супруги Петра Великого. Все понимали: высшее ученое заведение в России — порука начатого умственного общения с Европой. Так что все идет своим путем, не пугайтесь и не радуйтесь, господа. Старому не бывать!
За всем, с чем довелось столкнуться Андрею Матвееву, за всем, что понял в России своим умом и ухватил приметчивым глазом или о чем слыхал от других, — за всем этим стоял Петр Великий. И облик его засел в душе Андрея Матвеева прочно, навсегда.
В последний раз Андрей видел государя в Амстердаме. Был тогда Петр в простом суконном кафтане и в рубашке без манжет. На голове круглый парик без пудры, на широком поясе сабля. Вот и все. Но эта крупная голова со смуглым худощавым лицом, этот острый взгляд черных выпуклых глаз, эти жесткие усы, резко очерченный, энергичный подбородок, эти глубокие, бороздящие складки у рта и носа создавали впечатление чего-то могучего, грозного, непреклонного и ужасного. За ними виделись привычка повелевать, гневливость и необузданность порывов и поистине дьявольская напряженность души. Вот именно это и запечатлел уже и хотел запечатлеть в будущем на своих портретах государя живописных дел мастер Андрей Матвеев.
Он вспоминал неправильные, порывистые движения царя, выдававшие стремительность характера и силу страстей в добре и в зле — все равно в чем. Этот человек всегда и везде чувствовал себя хозяином. Вспоминал мастер и то, какой неприязненный холодок охватывал всех присутствующих, когда лицо Петра подергивалось конвульсией. Да, люди с таким лицом деятельны и безжалостны. И в то же время Матвеев вспоминал почти детскую любознательность государя и то, как изумляла голландцев его жажда понять, схватить и унести с собой все, что имело полезную для России цель, — мореплавание, ремесла, устройство торговли, художества. Все, все унести! Науки о земле и звездах, военные и торговые суда, картины, монстры, курьезы — все это возбуждало ненасытное, жадное любопытство царя.
И еще раз видел Матвеев Петра — в темно-зеленом кафтане с небольшими красными отворотами. На нем были черная кожаная портупея, пехотная шпага, зеленые чулки и старые, изношенные башмаки. Петр стоял прямо, держа под мышкой палку, и разглядывал сверкающий на воде, пришвартованный к берегу ботик. Выглядел он тогда совсем молодым.
А голландцы устроили представленье, старались вовсю блеснуть перед русским царем своей морской выучкой: нарядный фрегат, шесть галер и два швербота совершали на воде различные эволюции — сходились в лоб, выворачивали почти под прямым углом.
И теперь, в Петербурге, Андрею, голландскому выученику, показали портрет Петра на смертном одре.
— Чьей кисти полотно? — спросил взволнованный Матвеев.
Так Петра никто еще не писал.
— Ивана Никитина, персонных дел мастера, — ответили ему.
Это не был подслащенный лик привычно обожествленного тирана. Глядя на полуфигуру и ушедшее в подушки желто-белое лицо, Андрей не мог отделаться от мысли, что перед ним не труп, а мирно спящий человек. Теплый, сложно написанный красный фон оживлял лицо. На Петре была белая сорочка с расстегнутым воротом. И это было живое, только безмолвное. На груди императора желтое покрывало, поверх которого наброшена была голубая мантия с горностаем. Мягкие, желтые, охристые, нежно-голубые тона тоже заключали в себе нечто живое, трепещущее, а густо-черные, зелень, едва уловимый багрянец и открытые зловещие удары красного, густые, как трубный глас, говорили о смерти, о потустороннем. Об успении, а не о сне. О, как мастерски брал Иван Никитин этот красный цвет!
Он владел цветом густой живой крови так же совершенно, как Тициан и Веронезе. Андрей знал, что красный цвет — это не просто красный, он еще и брусничный, и багровый, и малиновый, и вишневый, и таусиный, и алый, и матовый, и червленый. И еще знал Андрей, как необыкновенно трудно взять красный рядом с черным и с белым. А Никитин брал их легко, свободно, сильно. Он владел искусством гармонии, когда все тона, переходы, оттенки и переливы составляют одно целое. Только большой мастер мог так чистокровно соединить. Даже губы он тронул красным. И казалось, что они живут, движутся, дрожат и подергиваются в невысказанной обиде.
Читать дальше