— Как же, как же, ваше сиятельство, не только знаком был, но и дружб их удостаивался… Первостатейные мастеры! Дивлюсь только лишь одному: как вы все помните — имена, фамильи?
— А что ж не помнить? Постоянно видывала их… Я ведь, моляр, жила как бы в двух ипостасях. Одна — это князь-игуменья, бездонное горло, сорвиголова, всешутейный собор, всепьянейший сброд. Соборяне сплошь обжоры и пианицы, блудники — пей, жри, любодействуй, пока назад не попрет! А у меня еще и другая ипостась была. — Княгиня приподнялась с кресла, легко сделала пируэт вокруг него, потом снова уселась по-прежнему. — А другая ипостась моя — статс-дама, наследница знатного боярина Прозоровского, начальника Оружейной палаты. Вот видишь, как черт и ангел воедино сплелись во мне. Шутиха и статс-дама. И как это, а? Смекай. И все шло хорошо. Двое сынов у меня народилось. Первенца родила в тридцать четыре года, князя Федора Ивановича, а второго, князя Алексея Ивановича, как раз в тот год родила, когда первый гром надо мною грянул, в 717-м…
Мне тогда уж пятьдесят два года было. За границей я сопровождала императрицу Екатерину в поездке. Тут и пошло, и разразилось. Срочно из Копенгагена-города требуют меня в Москву. Все бросить и лететь стрелой. Ну и поскакала на свою голову. Домчалась! А меня сразу же в каталажку, в Суздальский розыск. Матом допрашивают, дыбу показывают, заплечный мастер вокруг меня ходит и ухмыляется: "Ах, и хороши же вы, ваше сиятельство! Ах, и в теле же!"
А у меня леденящие мурашки по спине, хоть я и не из пугливых. Душа во мне застыла. Да еще и царя в Москве нету и царицы тоже. И хотя меня тут пока не трогают, а вокруг стон и вой стоят. Не заснешь. И все по одному делу — за царевича Алексея Петровича. Уже и головы рубить начали, на кол сажать, на колесе ломать. Дворцовые обыкновения я-то хорошо изучила, слава богу. Кто и чем держится, знаю: угодничают, льстят, подстилкой подножной простираются. А чуть что — утопить всегда готовы…
Матвеев тем временем быстро прописывал платье от шеи донизу. Он работал сиеной и радовался, что ему удалось кое-что схватить в облике княгини. Все время, пока он работал и слушал, от него что-то ускользало, не давалось в лице. Он уже изучил этот спокойный облик Голицыной, ее невозмутимый взгляд, высокий гладкий лоб. Писал Андрей и ощущал горчинку неудовлетворенности, беспокойство. Внезапно несколькими незаметными для себя мазочками живописец соединил наконец ускользающее, уцепил какую-то мелочь в мимике — и все стало на свое место незыблемо. Андрей радостно ухмыльнулся, а Голицына, не глядя на него, продолжала:
— Меня, моляр, в двух винах обвиняли. Первая — недонесение слов на расстригу Демида (это его потом расстригли, чтобы можно было пытать). И вторая вина моя — в перенесении слов из дома царского к царевне Марии Алексеевне, двоюродной сестре Петра. Ну, я во всем отрицаюсь. Признаться — так из тебя каленым железом будут тащить новые признанья, да еще и других, безвинных, под пытки подставишь. А что толку? Знаешь, моляр, все можно простить, все. Но три действа никому на свете не прощаются — измена, предательство и оскорбленье. Остальное же — вины, только вины… Да. Ссохлась вся, изболелась от дум. Сижу месяц, второй, третий. А следствие идет. Меня отец навестил, поддержал духом маленько, успокоил. Говорит, государь скоро вернется, сам во всем до истины дойдет. И вот наконец прибыл Петр Алексеевич в Москву. Царь ты мой небесный, думаю, чудотворец, неужто Настёне своей дашь пропасть, вызволи, помоги!
Меня к нему допустили. Взглянула я на него — не узнала! Черсн, страшен, рот в сторону дергается, губу большим пальцем придерживает. Я сразу же в ноги:
"Яви мне свою защиту, батюшка!"
Он зверем глянул, обматерил и кулаком в нос мне как ткнет!
"Защити! — воплю. — Вызволи!"
Всякого я его видывала, а такого еще не доводилось.
"А, запросилась! — рыкнул. — "Защити"! "Вызволи"! А меня кто защитит? Кто-о? Все вы против меня, все! И ты туда же, прогалина чертова! Один я! Один! Никого вокруг. Сын — и тот…"
"Помилуй, батюшка! Не виновата!" — ору.
"Вспомнила?! "Батюшка"?! Не-ет! С кем по грибки, с тем и по ягодки!"
И пошел на меня:
"Вон! В батоги ее! Назидайся батогами! Собачина! На прядильный!"
И как глянул на меня, а глаз у него хлесткий, шибче кнута… У меня ноженьки и согнулись, руки плетьми и повисли, голосу как не было. Как меня уволокли, и не помню. Одно только дошло до меня — пощады не будет. Ну, думаю, готовь, княгинюшка, спину и зад под батоги. Вот шутили тогда, что зад будет красный, как у мартышки, да и дошутились. Хорошо, если еще живой останусь. Баба — она всегда баба и есть. Ну, отпустили мне горячих, но вот жива, не запороли. Жива… Ром попиваю, вот тебе в портрет списываюсь. А тогда, помню, молилась: "Господи, господи милосердный! Огради меня святыми ангелы твои!" Оградил, только батогами. Ну, я не сильно печалилась: жива осталась — и ладно. А завсегда так бывает: портной ошибся, а повара бьют. Да. Отодрали меня изрядно, неделю на спину лечь не могла. Водой колодезной меня поливали, чтоб скорей затянуло, потом тряпки с каким-то зельем стали класть, чтоб шкура срослась. На животе спала. И верно как та мартышка стала. А только покорилась я с христианским терпеньем, никого не выдала. Слава богу, думаю, не каторга, не ссылка. От двора меня, конечно, отвадили. Я в деревню уехала, на Мологу, в Ярославскую губернию. Ну, матушка государыня, дай ей бог царства небесного, меня вскоре возвернула, упросила Петра. Так-то вот, дружок.
Читать дальше