Весь Роттердам был обнесен высокими брустверами. С обеих сторон города тянулись дюны.
Император всероссийский Петр Великий был великолепен. Он стоял в треугольной шляпе, в кафтане из голубого гродетура, который собственноручно расшила серебром Екатерина. Сняв шляпу, Петр низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый знатью, вошел в церковь. Отец и сын Растрелли вошли следом.
— А что, ребята, да неужто и вправду побили мы шведов?
— Ну уж, брат, вестимо! Православному люду трудно запруду поставить, коли он попрет. Нас все насмерть боятся ныне, при таком-то белом царе!
— Объясни мне, Франческо, — говорил толстый и красный Каравакк, изрядно выпивший бургундского, — почему государю Петру Великому больше всего нравились фламандские художники?
— Людовик, ты всю жизнь прожил здесь и все еще не разучился задавать мне наивные вопросы. Ты как большой ребенок, который только что спустился с гор. — Растрелли от души рассмеялся, глядя в его добрые выпученные глаза. — Истинно, иностранцам никогда не удастся постигнуть этой страны. Ты спрашиваешь — почему? Картины фламандцев всегда были близки к самой обыкновенной жизни. Так? Они выражали глубину чувства, энергию духа. За что государь любил голландцев? Они были ему близки и понятны: царь видел в картинах народ, храбрый на суше, смелый в морях. Голландцы рисовали самую будничную жизнь человека. Это ли не увлекательно? Натуральная жизнь, естественная. Да и сделано просто, сердечно. И с таким светлым взглядом на все! Неужто не понятно?
Каравакк кивал головой, соглашался, растерянно моргал.
"А все же любопытно, — подумал Растрелли, — что удерживает Каравакка в России? Ведь в Париже он мог бы сразу же встать вровень с лучшими живописцами, а здесь он часто оказывается в затруднительном положении. Но не уезжает. Работает, трудится в поте лица — довольный, уверенный в себе, беспечный, как всякий француз. Почему все-таки не уезжает? Привык? Наверное, Людовик и сам не сможет объяснить этого…"
В тот день, когда его угощали в Москве обедом, он едва вырвался от гостеприимных хозяев, вконец устав от показного, а потому и весьма утомительного внимания к себе. С удовольствием вдохнув свежего воздуха, обер-архитектор отправился к своей карете.
Вдруг в темноте к нему метнулась какая-то фигура.
— Неужели это вы, синьор Растрелли? — негромко спросили у него на хорошем итальянском.
Он отшатнулся. Испуг перехватил горло. Быстро приходя в себя, Растрелли дрожащим голосом ответил:
— Ohime, non altri menti! Si, Lei non sbaglia. E proprio cosi. Sono proprio io. E Lei chi e? [23] — Увы, не иначе! Вы не ошиблись. Это действительно так. В самом деле — это я. А вы-то кто?
— Mi quardi meglio. [24] — Попробуйте узнать сами.
— Dio Santo! Davvero? [25] — Мой бог! Неужели? (итал.)
Так это и в самом деле ты? Что ж с тобой сделали?
Растрелли всматривался в темноту, чтобы лучше разглядеть того, кто узнал его ночью. Архитектор ошалело пялился в кромешную черноту. А человек, оказавшийся Романом Никитиным, снял с головы башлык, сложил длинные лопасти в суконный колпак и только потом вплотную приблизил свое лицо к Растрелли.
Тот охнул. Перед ним стоял Роман. Помятое, страшное, изможденное лицо мученика. Глубоко запали глаза, густая черная борода с белыми клочьями седины.
— Я узнал, что вы здесь, граф. Дай, думаю, разыщу. Я вас ждал. У меня к вам очень важное дело… Я вас долго не задержу! Могли бы вы меня выслушать?
Растрелли глубоко вздохнул, тронул Романа за плечо с дружеским участием. Сказал, что очень рад встрече и непременно выслушает, но не стоять же им среди улицы. Если разговор важный, то надобно поехать куда-то и поговорить обстоятельно. Только вот куда?
— Мне очень хочется поговорить с тобой, Роман, даже безотносительно до всяких дел, — прибавил Растрелли.
— Можно поехать ко мне домой, на Тверскую, у Ильи Пророка… И спасибо вам большое, Варфоломей Варфоломеевич! — Роман низко поклонился.
— Пошли! Вот моя карета стоит.
У Растрелли были запряжены добрые дорогие караковые кони. И карета была что надо. Только в такой и ездить первому архитектору России. Хоть это он заслужил.
Некоторое время оба молчали. Растрелли смотрел в окно. А на лице Романа застыло мучительное выражение.
Эта тишина тоже была разговором, возможно, она значила сейчас намного больше, чем слова. А когда лошади набрали хорошую скорость, наполняя ночные улицы грохотом и пылью, Роман, склонясь к уху Растрелли, негромко сказал:
Читать дальше