егодня был куртаг, играла италианская музыка. Она ласкает мой слух и вызывает вдруг какую-то легкомысленную веселость.
В последнее время заметил я, что теперь уже далеко не так, как бывало прежде, увлекаюсь я тем, чем занят. Не так интересно стало. От этого тревожится душа. Все чаще ловлю себя на мысли, что мне много облегчило сердце, если рядом был бы человек близкий, такой, как отец, коему я мог бы излить наболевшее.
Во время куртажного вечернего кушанья императрица Елизавета милостиво заговорила со мной, о строительных работах здесь, в Петергофе и в Царском Селе. Сказала, что ждет от меня, чтоб дворец был всеконечным совершенством. Ей легко так говорить, а у меня нет ни хороших мастеров-каменщиков, ни десятников. Я должен в оба глаза беспрерывно следить за стройкой…
Всем хорош царский куртаг. Хлопают пробки от шампанского, спасибо французскому посланнику маркизу де ла Шетарди, — это он первым привез его в Россию. Вино понравилось — облегчает сердце и приятно кружит голову. А еще и помогает поболее съесть некоторым обжорам, помогает улечься в их животах окорокам и колбасам, блинам и рыбе, говяжьим глазам в соусе и филейке по-султански. У тех, кто ест без меры, не раз отмечал Растрелли, глаза чисто по-жабьи выпирало. Это только говорится — подперто, так не валится. Валится, да еще как! А слуги все подносили к столам закуски: то крошенные телячьи уши, то говяжью нёбную часть, запеченную в золе. От таковых обильных ед и пития наступало у некоторых гостей стесненное сердечное трепещанье — от этого они мычали и постанывали, им хотелось поскорей домой, но этикет не разрешал портить другим праздник.
И господа терпели.
А вечером был знатно сожжен фейерверк, изготовленный маленьким толстым полковником-немцем. Сей искусник был одним из лучших в Европе мастеров своего дела. Его и наняли за немалые деньги, а после уже платили кое-как. Этот опытный шпаррейтер — так звалась его профессия — служил начальником порохового завода. Перед началом огненного действа немец бегал, суетился, что-то исправлял, всплескивал ручками и нырял в какие-то маленькие будочки, где уже вовсю сыпались искры в темноту, валил дым и раздавались резкие хлопки: пух! Пуух! Пуух!
Наконец все было налажено — и шпаррейтер взмахивал белым платком. Петергофский парк освещался неземным фантастическим светом — то розовым, зеленым и голубым, то белым, синим и фиолетовым. Взлетали в небо столбы огня, крутились шары, конусы и свечи, полыхали обручи, и ярко осветились в вышине двуглавые орлы. Они освещали нарядных дам в корсажах из белой ткани с гирляндами цветов на головах, придавали таинственность набухшим рожам гульливых, изрядно клюнувших кавалеров, бросали косые блики на стол, протянувшийся на всю длину парковой аллеи, буфеты тускло отсвечивали столовой посудой и фарфором.
За высокой шпалерой усердно и безостановочно наяривали музыканты. На теплом ветру хлопал полог из шелковой ткани, натянутой над столом. Красота и полная чаша рождали хорошее настроение духа, давали полную усладу, и даже у человека сухого могло дрогнуть сердце.
Когда куртажные гости разъехались, граф Растрелли пошел на дачу и смотрел оттуда на свой Большой дворец. Пленительное, бесподобное совершенство "Корпуса под гербом", счастливо найденные пропорции купола вызвали у архитектора улыбку восторженного умиления. Он не мог налюбоваться на свое детище.
Серебрились огромные полуциркульные окна, отражая легкий лунный свет.
Стояла такая тишина, что каждый шорох в кустах под окнами, любой писк зверька, стрекотанье настораживали уши и острили слух, словно у собаки. Тайно засматриваясь на творение рук своих, Растрелли никогда не чувствовал себя так хорошо, как сейчас. Озаренное лицо его было радостным и беззаботным, мягким и нежным. В дневное время оно таким не бывало.
На соседней даче не спалось армейскому полковнику Строганову, брату барона, Сергея Григорьевича. Ему, видать с перепою, на сердце ангел уселся, сидел-сидел, а после и разлегся. И нежил, и покоил. Да так, что блуждающий взгляд полковника не мог зацепиться за какой-нибудь один предмет. Мир внезапно проваливался и мерк, оставляя вместо себя черные дыры.
А еще вчера Строганов был в полной силе. Ощущал сноровистость во всем теле, упругость ног и горячий румянец на щеках. От распирающей его силы в голове полковника роились некие весьма приятственные и беспорядочные картины будущего вечернего досуга. А над его головой и надо всем императорским Санкт-Петербургом раскатывалась дробью и, как в петровские времена, с подъемом, весело и браво гремела полевая военная музыка. И на зависть толпе тщедушных зевак Строганов вчера же, когда совсем не то что сейчас сжало обручем голову, печатал шаг — жаркий, твердый, топором врубающийся в мостовую.
Читать дальше