— Беглецы увлекли меня на отдаленную улицу, — рассказывала Ядвига. — Уже совершенно стемнело. Я спешила домой. А тут над замком со страшным шипением, с искрами взвились к небу ракеты. Красным заревом они заливали небо и город. Я сосчитала — их было двенадцать. Сразу же загрохотали пушки. По улицам рысью, во весь опор, с бряцанием и топотом помчались военные отряды. Хорошо, что я была в закоулке. А то бы на месте растоптали… Всех охватил ужас. Бросились бежать как сумасшедшие. Домой я добралась полумертвая от усталости и страха.
С искаженным лицом, широко раскрыв глаза, слушал ее отец.
— Сколько убитых? — спросил юрист.
Отвечал Пянка:
— По приблизительным подсчетам около двухсот, а скорее всего — больше. Раненых никто не считал.
А Скродский пришел в себя и вместо того, чтобы радоваться, что дочь осталась целой и невредимой, принялся ее отчитывать:
— Где твой ум?! Взрослой ли, воспитанной девушке вместе с головорезами нарываться на скандалы? Рисковать здоровьем и жизнью?! Отныне без меня ты из дому — ни на шаг! Кончено с этими патриотизмами, революциями!
Ядвига нахмурила брови, сверкнула глазами и неожиданно звонко расхохоталась.
Скродский в замешательстве поглядел на дочь, допил кофе, неуверенно добавил:
— Слава богу, у нас в Литве еще нет этих безумств. Хлопоманов, правда, достаточно, но пока нигде не пытались спровоцировать правительство подобными сумасбродными манифестациями.
— Так вы не знаете, милостивые паны, — громко провозгласил Пянка, — что случилось недавно в Вильнюсе? Мы в кафедральном соборе организовали первую манифестацию, спели гимн. Были аресты… Мне самому едва удалось скрыться. Триста вильнюсских дам отправились к генерал-губернатору, устроив первую демонстрацию протеста. Сейчас уже и Вильнюс кипит! Вскоре закипят Каунас и Паневежис. Для нас с панной Ядвигой это дело чести. Патриотические чувства вспыхивают и в литовских сердцах!
Устало вставая из-за стола, Скродский не удержался:
— Европа осудит ваши безумства. Или, еще того хуже, высмеет вас, выступающих с голыми руками против могущественной империи!
— Она уже осудила, — отрезал Пянка, — только не нас, а кровавого деспота Александра Николаевича.
Он порылся в своем свертке и вытащил номер "Колокола".
— Послушайте, что пишет в Лондоне Герцен, этот глашатай совести лучших людей Европы в своей статье "Матер Долороза". "Что за величие, что за поэзия… от женщин, одетых в траур… до этой средневековой картины — толпы, коленопреклоненной у подножия Мадонны, перед зверьми, перед бессмысленной стихией убийства! Читали вы это, Александр Николаевич? Таких ужасов вы не найдете в балладах Жуковского. Если все это сделано помимо вашей воли, обличите виновных, укажите злодеев, отдайте их на казнь или снимите вашу корону и ступайте в монастырь на покаяние: для вас нет больше ни чистой славы, ни спокойной совести. Вам достаточно было сорока дней, чтобы из величайшего царя России, из освободителя крестьян сделаться простым убийцей, убийцей из-за угла! Кровь выступает обвинительными пятнами сквозь лучи славы: но слава, залитая кровью, подло пролитой, тухнет навсегда. Да, подло, я не обмолвился…"
Пянка быстро сложил свои бумаги, и все разошлись, взволнованные, не нарушая молчания.
XXIII
Вернувшись в родные места, Ядвига сразу начала внимательно приглядываться, что здесь произошло нового. И день ото дня все более мрачнело ее лицо, все чаще между бровями прорезалась суровая морщинка.
Прежде всего она осмотрела сад, парк и постройки. Однажды после обеда за гумном набрела на дальний навес с корытами и пучками розог. Страшная догадка обожгла ее. На сеновале возился кучер Пранцишкус. Она принялась его расспрашивать, что это за странное устройство и для чего предназначено. Неохотно пустился кучер в разговор с паненкой. Он за два года тоже как будто изменился. В конце концов Ядвиге удалось развязать ему язык. И принялся Пранцишкус рассказывать такое, что грудь наполнилась ужасом. Она узнала, каковы обязанности ката Рубикиса — Рыжего, как надругались над Евуте Багдонайте, услышала о споре между крепостными и паном Скродским, о страшной экзекуции, о том, как обездоливает крестьян поместье и какая невыносимая нужда царит в деревнях.
— Нет нигде в этой жизни счастья, паненка, — говорил Пранцишкус, — но уж такого бедствия и тиранства, как у пана Скродского, извините, барышня, за прямое слово, больше нигде не сыщешь.
Читать дальше