Что за жизнь-раздольице на тихом Дону! Что за волюшка-свободушка в казацких юртах, на станичных лугах, на донецких степях! Разливался-расплескался Дон Иванович со полуночной страны к полуденной, заливал он, затоплял он, Дон Иванович, круты красны берега и зелёные луга, поразмыл он, поразметывал рудожелтые пески. День и ночь идёт Дон Иванович — не умается, со станицами витается, со станицами прощается: что привет тебе, станица Казанская, что поклон тебе, станица Хопёрская, от Хопёрской поклон Усть-Медведицкой, от Медведицкой привет станице Качалинской, от Качалинской — Трех-Островинской, а от той идёт до Распопинской, и поклон несёт Нижнечировской с Курмояровской, с Пяти-Избинской, а земной поклон всего войска Донского славному городу Черкасскому!
Небедно живёт тихий Дон Иванович. Вдоволь у него и лесу дремучего, и зверя прыскучего, и птицы летучей, и рыбы пловучей. Вдоволь у него и травушки-муравушки добрым коням на потравушку. Оттого и идут на Дон, как пчёлы на цветущую липу, и холоп кабальный, и боярин опальный, купец проторговавшийся, и подьячий проворовавшийся, и конюх царский, и сын боярский — всех принимает тихий Дон Иванович, всех принимает, никого не обижает. Станицы растут, как цветы цветут, и тихий Дон всё шумнее и шумнее становится. Расползается вольная земля всё вширь и вдаль; повырастали казацкие курени по Хопру и по Медведице, по Базулуку, Иловле, по Донцу, по Чирам и по Айдар-реке. На Волгу перекинулась казацкая вольница, а оттуда и в Сибирь прошла — Сибирь взяла.
— Приобык и я, Юша, к вольной волюшке. Здесь не то что в каменной Москве — рогатины да заставины; здесь казацкая душа словно жемчуг бурмицкой по серебряному блюду перекатывается. А всё сердечушко щемит по каменной Москве по родной стороне.
— Что ж, Треня, теперь мы и побывать можем в матушке-Москве.
— Нету, Юша, туда мне путь-дороженька заказана, что печатью мёртвой припечатана.
— Почто? Коли царство российское добудем, так и все печати распечатаем.
Треня махнул рукой. Курчавая голова его повернулась к северу.
А из-за соседнего боярышника неслось разудалое пение:
Полюбил Дуню попович молодой,
Сулил Дунюшке червонец золотой:
Червончику Дуне хочется,
А любить кутьи не хочется.
Полюбил Дуню гостиный сын купец,
Посулил Дуне китаечки конец:
Китаечки Дуне хочется,
А любить купца не хочется.
Полюбил Дуню полончик молодой,
Посулил Дуне мякины яровой:
Мякинушки ей не хочется,
А любить донца ух хочется…
— Эх, Юша! Неладно Московское царство скроено, да крепко сшито; по живому разорвётся, а не распорется: все порядки те же остаются. Эти порядки, словно рогатина, поперёк мне в горле стали.
— Это, брат, ненадолго: рогатину эту вынут скоро.
— Кто это у щуки-то зубы вынет — смельчак такой?
— Да тот, что послал меня.
Треня покачал головой. Русые кудри так и заходили ходенём.
— Как бы во рту у щуки и рука его не осталась, Юша!
— Чья?
— Да того, что в Кракове появился.
— Нет, Треня, не таков он человек.
— Да ты сам-от раскусил его добре?
— Не такой он человек, чтоб его раскусывать; а вижу я, что сам-от он раскусит, аки гнилой орех, Московское царство. Попомни меня.
— Каким же побытом ты на след-то его попал?
— А вот каким… Когда ушёл это я из Москвы и сошёл в Киев, нашёл я там немало московских людей: одни сбежали ещё при Иване Васильевиче от грозной его опричнины, других выгнала из родной земли годуновщина. Толкался меж ними и неведомой инок молодой, именем Димитрий. У него на щеке бородавка, и оттого все так его и звали — «чернец Димитрий с бородавкой»… Держался он как-то ото всех поодаль: хорониться не хоронился, а всё меж ними другими, словно какая пелена висела, и за пеленой той аки бы ещё нечто неведомое таилося. И на лице его, и на очах его пелена сия виделась, словно бы в нём две души было и два человека в его теле обреталося: глянешь в очи ему — и видишь, что из оных, аки из кладезя глубокаго, другой человек смотрит, не тот, что с тобою разговаривает…
Отрепьев остановился и задумался. Курчавая голова Трени тоже раздумчиво оперлась на руку…
Меня матушка плясамши родила,
Меня кстили во царёвом кабаке,
А купали во зеленыим вине.
Отец крёстный — целовальник молодой,
А мать крёстна — Винокурова жена.
А поп-батька — со гудочнаго двора…
Песня переходила в хор, но один женский голос покрывал все.
— Ай да Дуня! — доносилось восклицание.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу