— Их-то за что! Бедные мои! — невольно простонал злополучный царь, увидав в сенях своего дворца обезображенные трупы музыкантов и пахолят.
Да, и этих не пощадили. Ещё бы! Они — скоморохи, бесовским гудением занимались, а музыка — от беса... И гудцы их, и сопели, и бубны, и накры, и домры — всё разбито, растрощено вдребезги — всё это сатанинское...
А пахолята... Совсем дети, с детскими личиками, но эти личики уже мертвы. Это змеёныши литовские.
Парадиз весь окровавлен, загрязнён — всё в нём разбито, растащено...
Бедные алебардщики... Они обезоружены... Они не смеют поднять глаз на своего царя... Только добрый Фирстенберг проскользнул вслед за думными людьми, и, видя, что царю опять становится дурно, что его поразила эта картина разрушения, — сердобольный немец хотел снова дать страдальцу понюхать спирту... Несчастный! Не успел он поднести роковой пузырёк к страдальцу, как над головой его свистнула алебарда, и сердобольный немец с рассечённым надвое черепом упал мёртвым...
— Собаке собачья и смерть!.. Эти собаки-иноземцы и теперь не оставляют своего воровского государя! Надо всех их побить!
— За что их бить? Не они причины, а вот он... Он всему злу корень.
— А! Еретик окаянный! — кричат московские люди. — Что! Удалось тебе судить нас в субботу?
— А! Ты Северщину хотел отдать Польше!
— Ты латынских попов привёл!
— А зачем ты взял нечестивую польку в жену и некрещёную в церковь пустил?
— Казну нашу московскую в Польшу вывозил!
И при этом один бьёт его по голове, приговаривая — «Вот тебе венец!» — другой тычет пальцем в глаза, поясняя: «У, буркалы воровские!» — третий щёлкает его по носу, прибавляя: «Вот тебе трынка: вот тебе хлюст!» — четвёртый дёргает за ухо... Несчастный молчит: унизительно было бы перед таким народом даже стонать... И он не стонет, он не хочет даже видеть этих зверей... Он закрыл глаза — он переживал то, что должен был переживать некогда его предместник, юный Годунов...
— А отгадай, еретик, в которую щёку я тебя ударю? — говорит свирепый Валуев и бьёт его в обе щеки.
Срывают с него кафтан и надевают снятую с одного каторжника дырявую гуньку кабацкую, а на каторжника надевают царский кафтан.
— Смотрите, братцы, каков царь-осударь, всеа Русии самодержец! Вот так царь! — кричат изверги.
— О! Да у меня такие цари на конюшне есть, — издевается боярин, о котором Димитрий как-то неосторожно выразился, что его лошадь умнее своего седока. Боярин этот был Мстиславский.
Наконец начинается формальный допрос. Григорий Валуев подходит, снова бьёт несчастного в щёку и спрашивает:
— Говори, бл... сын, кто ты таков? Кто твой отец? Как тебя зовут? Откуда ты?
— Вы знаете, — тихо отвечает страдалец. — Я царь ваш и великий князь Димитрий, сын царя Ивана Васильевича... Вы меня признали и венчали на царство... Коли и теперь ещё не верите — спросите у моей матери — она в монастыре... Спросите её — правду ли я говорю... А то вынесите меня на Лобное место и дайте говорить...
Где уж тут говорить? Не этого хотят его враги. Если б тут был народ, он разорвал бы бояр, но бояре знали народ — они натравили его на поляков.
— Несите меня к матери, к народу.
— Сейчас я был у царицы Марфы, — кричит князь Иван Голицын во всеуслышание. — Она говорит, что это не её сын. Она-де признала его поневоле, страшась смертного убийства, а ноне отрекается от него!
Эти слова передаются на двор, в толпу. Ведь суд идёт якобы всенародный.
На дворе и Шуйский Василий. Он всё по-прежнему на коне, с крестом и мечом. Как ни много у него лукавства и силы воли, но его бьёт лихорадка: «Змий» ещё не задушен, может выползти из ямы, и тогда — горе, горе Шуйскому! Да и народ — это морские волны в момент захлестнут и разобьют всё, на что бы их ни направили...
— Мать вона, слышь, отрекается от него, — говорит он толпе. — Да и как не отречься? Царевича-то я сам видел в гробу, в Угличе. Кончать бы с этим змием...
— Винится ли злодей? — кричит толпа.
— Винится!
— Бей! Руби его! — ревут на дворе.
— Что долго толковать с еретиком! — решает Валуев. — Вот я благословлю этого польского свистуна!
И выстрелом из ружья разом убивает несчастного...
Но людям мало простого, хотя бы самого бесчеловечного убийства. Надо насладиться ещё своим позором, надо надругаться над трупом — вот где наслаждение человека, неизвестное зверю. Что ж, что труп не чувствует? Всё-таки надо бить его, терзать, повторять своё наслаждение, предаваться иллюзии убийства.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу