Семь.
Шесть.
Пять.
Гукнула насмешливо неясыть, заглушив звонкое зудение цикад, – ночной сад проснулся на мгновение, вздрогнул и, передернув влажной черной листвой, снова затих.
Мейзель вдохнул поглубже, боясь разрыдаться, и понял, что хочет только одного – вернуться домой. К маме. Так и не был ни разу на могиле. Не сподобился.
Пора уже наконец.
В Москву. В Москву. В Москву.
Он добрался до самого Воронежа, но не смог. Вернулся. Снял в Хреновом половину домика – у кроткой вдовицы, кривой на один глаз и очень опрятной. Спальня солдатской ясности и простоты, гостиная – стол, пара стульев, усеянные мушиными оспинами литографии. Сундук, который он так и не смог заполнить даже до половины, – нечем.
Туся узнала очень скоро. Приехала, плакала, целовала руки, заглядывала умильно в глаза – подлизывалась бессовестно, как дворняжка. Мейзель, конечно, простил. Кто бы не простил, какой отец? Но назад не вернулся, так и остался в Хреновом, – совсем один. Он не жил больше, а ждал – будто зашел по пояс в густую, ночную, стоячую воду, да так и остался, завороженный дрожащей лунной дорожкой.
Несколько раз приезжала с визитом Борятинская. Она ни о чем не просила, понимая, что напрасно, так что они просто сидели рядом – без всякой неловкости, в уютном, полном достоинства молчании, словно действительно были женаты все эти годы, и даже больше – всю жизнь. Изредка Борятинская говорила – а помните, Григорий Иванович? – и они, улыбаясь и перебивая друг друга, вспоминали Тусины шалости и словечки, то, как долго она молчала и как один раз, пяти лет, спряталась на конюшне, и ее искали по всей усадьбе, а она зарылась в солому в деннике у Боярина, прямо под копытами, да заснула, и Боярин два часа простоял не шелохнувшись, ни разу с ноги на ногу не переступил, я тогда даже посечь Тусю хотела, помните? Да вы не велели.
Нюточку они вспомнили всего однажды – и оба осеклись. Она ушла той же ночью, что и Мейзель, и никто не знал, куда исчезла. Будто водой черной смыло. Ничего с ней не станется, ворчливо сказал Мейзель. Подзаборное семя так просто не вытопчешь. Денег-то много она с собой на дорожку прихватила? Борятинская вспыхнула негодующе, всплеснула высохшими, совсем веснушчатыми крыльями. Денег Нюточка вовсе не взяла. Только один гарнитур – колье, браслет да серьги. Чистейшей воды изумруды в бриллиантовой искрящейся россыпи. Князь на первую годовщину свадьбы подарил. Уж сколько лет, как умер. Могилка, поди, совсем заросла. Надо бы написать, напомнить, чтоб прибрались.
Борятинская поднялась, заторопилась, Мейзель, впрочем, и не удерживал. Она приезжала все реже. Потом перестала. Только записки передавала иногда да подарки к именинам. Всегда одно и то же, много лет. Кошелек, собственноручно расшитый бисером, – и, надо признать, преискусно. Вот только кошельков он сроду не носил. Обходился карманами.
Зато Туся бывала каждую неделю, иной раз и дважды – то верхом, то в легкой лакированной эгоистке, которой мастерски управляла сама. Она никогда не предупреждала о своем следующем визите, и Мейзель был ей за это благодарен. За то, что каждое утро вставал и скреб бритвой седые щеки, за то, что вычищал с равным усердием и ногти, и сюртук, менял белье, перекладывал просторные носовые платки лавандой и лимонными корками – боялся, что Туся услышит его стариковский запах, тихую гнилостную вонь, заполнившую все вокруг. Но она не слышала, не замечала ничего, входила с охапкой собранных по дороге цветов или с корзиной лакомств – это вот пирожки с луком, как ты любишь, а вот груши – из старого сада, помнишь? С нашего дерева. Мы под ним всегда в индейцев играли.
Он помнил.
Туся заполняла собой обе комнатки, хохотала, шумела юбками, уже вполне взрослыми, тугими, хвасталась то новым жеребенком, то красивым гребешком, иногда даже советовалась по мелочам – насчет посевной или молотилки. Хозяйство она не любила, все еще мечтала о собственном конном заводе.
Вот только маму наконец уговорю. И выведу новую породу, Грива, и назову в честь тебя – мейзельская.
Ты же хотела – борятинская.
Передумала. Мейзельская рысистая. Каково?
Он качал согласно головой, и без того трясущейся, – надеясь, что Туся не заметит, и она милосердно не замечала. И – милосердно же – делала вид, что счастлива, а может, и правда, была, – и за это Мейзель тоже ей был благодарен. Как и за то, что она всегда приезжала одна и ни разу даже не упомянула о Радовиче, будто его и не было вовсе и ничего не изменилось, не разрушилось навсегда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу