Тут мы замолчали. Эта мысль показалась настолько невероятной, что нам понадобилось время, чтобы с ней освоиться, и потому последний квартал до моего дома мы прошли не разговаривая. С улицы я увидела у окна маму. Сквозь стекло она казалась бледной, словно призрак.
Мэри Луиза отправилась домой, а я побрела к нашему почтовому ящику и задержалась у старого столбика, боясь зайти в дом. Обычно в это время мама пекла печенье и болтала с подругами, стоя у кухонной стойки. А иногда она забирала меня из школы, и мы ехали в заказник на озере Медсин. Мама любила наблюдать там за птицами. Сидя в нашем многоместном автомобиле, мы с мамой смотрели в одну сторону – на дорогу, протянувшуюся перед нами, дорогу, полную возможностей. И мне легко было рассказывать ей о стычках с Тиффани Иверс или о плохой оценке за тест. Я могла доверить ей и что-то хорошее, вроде того урока физкультуры, когда капитаном команды был Робби и он первой выбрал меня, даже до того, как стал выбирать мальчиков. Каждый раз, когда я ошибалась, мальчики горестно жаловались, но Робби поддерживал меня и говорил: «Ничего, в следующий раз получится».
Мама знала обо мне все.
На озере Медсин обитало двести семьдесят видов птиц. Мы пробирались к нему через траву до колен, на шее мамы висел на ремешке бинокль. «Возможно, ястребы и более величественны, – говорила она, – а желтоногий зуек наряден. Но мне все равно больше нравятся малиновки».
Я поддразнивала ее, говоря, что не стоило ехать так далеко, чтобы понаблюдать за птичкой, которую можно увидеть на собственной лужайке.
– Малиновки элегантны, – поясняла мама. – И они – добрый знак, напоминание о том особенном, что стои́т прямо перед нами.
И она крепко обнимала меня.
Но теперь мама сидела дома одна, и ей редко хватало сил на то, чтобы поговорить даже со мной.
Как раз в это время миссис Густафсон вышла к своему почтовому ящику, и я пересекла коричневую полосу травы, что разделяла нас. Она прижимала к груди какое-то письмо.
– Это от кого?
– От моей подруги Люсьен из Чикаго. Мы много лет переписываемся. Мы с ней приплыли на одном корабле. Три незабываемые недели от Нормандии до Нью-Йорка. – Она внимательно посмотрела на меня. – У тебя все в порядке?
– Да, в порядке.
Все прекрасно знали правила общения: не привлекай к себе внимания, никому не нравятся хвастуны и болтуны. Не оборачивайся, сидя в церкви, даже если позади тебя взорвали бомбу. Когда тебя спрашивают, как дела, отвечай «прекрасно», даже если ты расстроен и напуган.
– Не хочешь зайти? – спросила миссис Густафсон.
Я бросила рюкзак на пол перед книжными полками. Сверху донизу на них стояли книги, а вот фотографий было всего три, маленьких, как будто снятых «Поляроидом». У нас дома было больше фотографий, чем книг. Библия, мамины определители флоры и фауны и энциклопедия, которую мы купили на какой-то гаражной распродаже.
С первого снимка смотрел молодой моряк. У него были глаза миссис Густафсон.
Она подошла ко мне:
– Это мой сын, Марк. Его убили во Вьетнаме.
Как-то раз, когда я раздавала в церкви бюллетени, у чаши со святой водой столпилось несколько леди. И когда в церковь вошла миссис Густафсон, миссис Иверс прошептала:
– Завтра годовщина смерти Марка.
Покачивая головой, старая миссис Мердок заметила:
– Потерять ребенка – что может быть хуже? Нам следует послать цветы или…
– Вам следует прекратить сплетничать, – огрызнулась миссис Густафсон. – По крайней мере, во время мессы.
Леди окунули в святую воду дрожащие пальцы, быстро перекрестились и скользнули на свои скамьи.
– Мне очень жаль… – Я провела пальцем по рамке фотографии.
– Мне тоже.
От печали в голосе миссис Густафсон мне стало не по себе. Никто никогда не навещал ее. Ни родня по мужу, ни французская семья. А что, если все, кого она любила, умерли? И она, наверное, не слишком хотела видеть здесь меня, чтобы не вспоминать старые потери. Я шагнула к рюкзаку, намереваясь поднять его.
– Хочешь печенья? – спросила она.
В кухне я схватила с тарелки два самых больших печенья и проглотила их раньше, чем она успела взять одно. Тонкие и хрустящие, сахарные печенюшки были свернуты в трубочки, напоминающие подзорную трубу.
Миссис Густафсон как раз испекла первую партию, так что в течение следующего часа я помогала ей сворачивать в трубочки остальные. И я оценила то, что она ничего не стала говорить о маме, вроде: «Ох, нам так не хватало твоей мамы на родительском комитете, передай ей», или: «Ну, ничего с ней не происходит такого, что нельзя исправить хорошей порцией жареной свинины». Молчание никогда не ощущалось таким приятным.
Читать дальше