— Пронесло, царица небесная! — сказал лоцман и истово, широко перекрестился. Вслед за ним перекрестились все.
И тут же где-то в вышине грянул выстрел, и оттуда же сверху донесся пронзительный, даже визгливый в своем надрыве голос.
— Хозяин Камня провожает, — сказал лоцман.
— Смотри, смотри! — закричала Катя.
На вершине скалы, у самого ее края, топтался, припрыгивая и приплясывая, крохотный с такого расстояния человечек, одетый не то в белый балахон, не то в длинную рубаху. Он размахивал руками, в одной из которых зажато было ружье, и что-то распевал во весь голос. Но ветром звук относило в сторону, и ни мелодии песни, ни слов ее нельзя было разобрать.
— Кто это? — спросил он лоцмана.
— Сторож. От казны на должность поставлен, и от казны ему жалованье идет.
— Что сторожить? — не понял он.
— По ночам или в туман костер зажигает.
— Вроде как бы смотритель маяка?
— И так можно сказать, — согласился лоцман.
— А пляски и прочее?
— Давно он тут. Лет, может с полета… Ишо отец мой карбаза по Лене спускал, он уж тута был. Говорят, одичал, умом тронулся. А может, и зря говорят. Прошли мы, целы остались, рад человек…
— А бывает?..
— Всяко бывает. Название такое не зря дадено. Почему Пьяный бык? Это уже на моей памяти было. Однако, в тот самый год, как турецкая война началась… Везли на Витим на золотые прииски хлебного вина целую связку. Известно, на приисках вино завсегда первый товар. Ну и, значит, или лоцмана к вину приложились, или так уж тому быть положено, а только ударило о камень, разбило всю связку, и всем конец. Вот с тех пор и Пьяный бык…
А как миновали Киренск — занятный городок на островке при впадении Киренги в Лену, так вскоре вырвалась река на простор. Долина раздвинулась, стерегущие «е горы отступили вспять, и сама река разлилась широкими и привольными плесами, так что с середины ее до берега едва глазом достать. Теперь уж вовсе неприметно стало, то ли плывут карбаза, то ли вовсе застыли на месте.
Вот тут, не осилив и недели такого плавания, Катя и заскучала и стала томиться.
— Хоть бы лодку дали. Села бы и уплыла в этот пропавший Олекминск!
— До Олекмы еще плыть да плыть, молодуха, — урезонивал ее лоцман. — На лодке в такую даль не добежишь. А ну как еще ветер колыхнет. На таком плесе волна, что на море.
А Михаила нисколько не угнетало неторопливое движение карбазов. И если бы сказали ему, что осталось плыть не две недели, а два месяца, или дважды два, он бы нимало не огорчился. Хоть до самых заморозков. Катя просто смешна в своем нетерпении. Олекминск, Олекминск! Кто знает, что их ждет в этом Олекминске? Какой достанется пристав? И какой достанется урядник? А здесь они, по сути дела, вольные люди. Такого простора, такого приволья никогда не доводилось ему ощущать. Никогда еще не чувствовал он себя так близко к природе. Разве что в далеком детстве, когда отправлялись ребячьей командой на рыбалку, проплывая загадочную и немного страшную Собачью щель, или на дядиной мельнице, поставленной на степной речушке с ласковым названием Тихая Сосна в непостижимо далеком отсюда Бирюченском уезде…
Особенно полюбились ему светлые лунные ночи, когда стихало все и на реке и на берегах и карбаза бесшумно скользили по воде, подминая под себя опрокинутые в реку звезды.
В эти часы хорошо и успешно думалось. Именно там, на ночной реке, под шатром звездного неба, покончил он со всеми своими сомнениями, покончил, не просто бесшабашно отбросив их, а вел неспешный и обстоятельный спор с самим собой, с пристрастием разбирал каждое выставленное возражение и, только найдя ему вполне обоснованное, безупречно доказательное опровержение, отодвигал его в сторону.
Труднее всего было поступиться памятью дорогих ему людей, озарявших с юности его путь. Андрей Желябов, Софья Перовская, Александр Ульянов… Правда, люди близкие ему по общерабочему делу, чтили их память. В Манифесте они были названы «славными деятелями старой «Народной воли»… Перед их мужеством, самоотверженностью и преданностью делу народа склоняли головы и все те, кто шел в борьбе против самодержавия своим, отличным от них путем…
И, вспоминая свой спор с оставшимся в Верхоленске Андреем Лежавой и поистине мудрые слова о том, что смерть на баррикаде не менее почетна, чем смерть на плахе или виселице, — он уже не сомневался, что светочи его юности, доживи они до наших дней, были бы в одном с ним строю!
И когда утвердился в понимании этой открывшейся ему истины, то на душе стало светло и спокойно. Кончился период тревожных раздумий и колебаний, мучительных поисков своего дальнейшего пути. Теперь все это позади, а предстоящие ему годы ссылки он сумеет превратить в годы учения. Ему это нужно, как никому. Он ведь не столько разумом, сколько сердцем пришел к новой своей вере, к марксизму. Он мало знает, он много потерял, сильно отстал за годы, вырванные тюрьмой. Потерянное надо наверстать.
Читать дальше