— Какой проворный, — ревниво сказала Настя. — И кто его просил? Не жена ведь она ему!
Павел Платонович горько усмехнулся. Пристально глядя Насте в лицо, спросил:
— Неужели и теперь ты не поумнела?
Настя опустила глаза, а лицо ее вдруг покрылось румянцем. Виновато сказала:
— Да, твоя правда…
— Вот так-то лучше, — Павел тихо засмеялся с чувством легкого и безобидного укора. — Не надо нам вмешиваться в их отношения. Пусть как хотят.
— А что запоет твоя Тодоска?
— Тодоска тоже человек. Ей хочется для сына счастья, а не беды.
Настя посмотрела на Павла повлажневшими глазами, вздохнула и дрогнувшими губами сказала:
— Делай как знаешь… — И ушла.
Павел Платонович еще долго не уходил от окна. Настя давно скрылась в своей тенистой улочке, а он все смотрел в ее сторону, блуждал глазами по круглящейся зелени садков, из которых белели стены хат, и все думал о том, что жизнь никогда не оставляет человека без забот.
Полтора года не был я в милой моему сердцу Кохановке. И вот опять брожу по ее знакомым улицам, с трудом вытаскиваю обутые в резиновые сапоги ноги из вязкого чернозема. Талые воды пресытили землю, и весеннему солнцу придется немало потрудиться, чтоб затвердели дороги и поля.
Я стою над разлившейся Бужанкой. Слева, за оврагом, среди голых, просыпающихся после зимнего сна садовых деревьев виднеются осклизлые фундаменты домов — заброшенное строительство.
Бужанка дышит пахучей прохладой. Она вышла из берегов, затопив на той стороне луг. В чистых и тихих водах ее купается глубокое небо с редкими, дымчатыми облаками и плавится ослепительное золото солнца.
Сзади слышится чавканье болота. Оглядываюсь — и вижу приближающегося на рыжей кобылице Павла Платоновича Ярчука. Он сидит в седле, по-молодому прямо, одетый в брезентовый плащ. Серая мерлушковая шапка низко надвинута на брови, и это придает усатому, обветренному до красноты лицу Павла лихой, задиристый вид.
Подъехав ко мне, Павел Платонович легко соскакивает с лошади, бросает повод на луку седла и радушно здоровается со мной. Мы с Павлом одногодки и старые приятели. Но он всегда в первые дни моего пребывания в Кохановке обращается ко мне на «вы», и я угадываю в этом подчеркнуто-уважительном обращении скрытую иронию. Думается мне, что Павел как бы упрекает меня за далекость от сельской жизни, а мои вопросы, касающиеся земли и хозяйства, не принимает всерьез.
Павел всегда удивляется тому, что, живя в далекой Москве, я почти не позабыл родного языка и разговариваю с земляками «по-кохановски». Но в то же время недоумевает, почему бы мне и мои книги не писать по-украински, хотя знает, что я еще безусым юнцом стал солдатом и прослужил в армии, работая военным журналистом, до седых волос.
Мне приходится отвечать будто в шутку:
— В книгах ведь главное — голос сердца, душа народа и правда жизни… Пишу-то я о нашей Кохановке и о тебе, усатом дьяволе. И волей судьбы пишу на том языке, многие тайны которого удалось постичь уже зрелым, испытавшим горечь заблуждений умом.
Павел вроде и соглашается со мной. Даже как-то извинительно уточняет мои объяснения: «Приятно, конечно, когда о родной Кохановке читает многолюдье великой Руси». Но все-таки чувствую: не понять ему (да и многим другим моим землякам, к сожалению, не понять), что со школярским запасом слов, какой обрел я в детстве и юности, никому не дано всерьез стать писателем. Можно, конечно, заново окунуться в сказочное и певучее море родного языка, памятуя, что язык самый ощутимый образ народного духа. Но тогда в короткий человеческий век не успеть рассказать людям о том, что велит совесть. И да будет известно всем, что задуманные, но не написанные книги — это «утопленные дети» писателя.
…Стоим мы с Павлом Ярчуком над родной Бужанкой, со скрытой теплотой смотрим друг на друга и, взволнованные, не находим самых нужных, простых слов. А может, неловко старым солдатам выдавать волнение?.. Закуриваем, покашливаем и молчим.
Рыжая кобылица мягкими, бархатными губами теребит плечо Павла и косит на него крупный, лиловый глаз.
— Закурить просит, что ли? — усмехаюсь, я.
— Нет, она уже бросила и курить и пить, — отшучивается Павел и выдыхает в ноздри лошади облако табачного дыма.
Кобылица ошалело мотает головой, а я хлопаю ее по лоснящемуся крупу и говорю Павлу:
— На харчи, видно, не жалуется.
— Еще бы! — со скрытым довольством отвечает Павел. — Шестьдесят четвертый год не обидел ни мужиков, ни скотину. Постаралась землица.
Читать дальше