К жене. 10-го декабря 1916 г. Шумляны, Галиция.
Мне очень грустно, что два моих больших письма, отправленных около пятнадцатого ноября с одним из наших офицеров, все еще не доставлены тебе. Вероятно, над ними придется уже окончательно поставить крест. В них я подробно писал между прочим о том, как тяжело пришлось нашей дивизии в тех боях под Свистельниками, за которыми мы так внимательно следили по газетам накануне моего отъезда, и о гибели Шидловского.
Недавно с аукциона продавали его вещи. Маленькая халупа второй батареи была битком набита народом. Шумел веселый разговор. Офицеры до начала торга присматривались к вещам покойного: кто-то примерял полушубок, кое-какие мелочи ходили но рукам. В окно халупы смотрела старинная деревянная церковь, за оградой которой всего только месяц тому назад зарыли несчастного Шидловского.
Принесли молоток. Один из друзей покойного уселся за стол и. потрясая в воздухе новыми шпорными ремнями, торжественно провозгласил: «Три рубля, кто больше?» — «Пять, семь, десять, пятнадцать» — раздалось со всех сторон.
Ремни за пятнадцать рублей приобрел молоденький поручик, который через день уезжал в отпуск с тайным намерением жениться.
Иван Владимирович наметил себе кожаное пальто. Прапорщик Вася седла и оголовье. Кто-то ловчился на полушубок. Аукцион протекал шумно и весело. Зная, что деньги с продажи пойдут очень нуждающейся матери покойного, все старались заплатить как можно дороже. Это благородное стремление обертывалось, однако, настоящим азартом; конкуренты тщательно подсиживали друг друга, и когда кто-нибудь из разжигателей внезапно попадался на свою собственную удочку и за крупную сумму покупал ненужную ему вещь, то раздавались залпы дружного хохота.
По окончании аукциона, когда денщики разносили по халупам раскупленные вещи, ко мне подошел штабс-капитан Ю. и задумчиво сказал: «Да, дорогой мой, дожили мы: когда убили Рыбакова, как было грустно, что вот был человек, и не стало человека; а теперь ничего-то мы с вами не чувствуем, и нет для нас большой разницы в том, где сейчас живет Шидловский — на батарее или под землей».
Шестого в Николин день мы справляли два батарейных праздника. Утром были в четвертой, вечером во второй батарее. Как все до неузнаваемости изменилось! В четвертой из иркутского офицерского состава не осталось ни одного человека. Рыбаков и Вильзар в могилах, раненый Вериго в Петербурге, Колесников принимает снаряды в Америке. Сильно изменился также и солдатский состав. На молебне в строю между старыми знакомыми людьми [150]всюду стояли какие-то зеленые пустышки недавно присланного пополнения. Конечно, среди него тоже найдутся хорошие люди, но я чувствовал иное поколение, и мне было очень грустно.
Не веселее было и вечером на празднике второй батареи. Такаршевский болен — в Киеве. Шидловский за церковной оградой. Очень тяжело раненный Тарасевич в Петербурге. Слепительный М. — любимый адъютант популярного командующего армией. Как видишь, почти вся бригада переродилась. На празднике, который, кстати сказать, протекает крайне бездарно, была почти исключительно молодежь. Вся она как-то быстро, не поев, перепилась и, не поговорив путем, стала сразу кричать и петь. Пели скверно, хрипло и цинично «Дунин сарафан». Кто-то дирижировал стаканом с шампанским и лил вино прямо на скатерть. Сильно выпивший батюшка держал большую речь о «бабе-дуре Франции» и о «святой Руси-матушке».
Сидевший рядом со мною Женя Г-ий, вспомнив наш красивый батарейный праздник накануне смерти Вильзара — музыку, речи и дружеские беседы — наклонился ко мне и тихо сказал на ухо: «Как непохоже!» — Я кивнул головой. Он крепко стиснул под столом мою руку и глаза его внезапно наполнились слезами. Мы чокнулись и молча выпили неизвестно за что.
В десять вечера мы с ним и с Александром Борисовичем тихо ушли с «не нашего» праздника в нашу батарею. Остальная публика разошлась лишь к четырем утра. Мы были счастливы, что не видали конца.
Завтра снова дежурство и снова батарейный окоп. Он уже давно сложился в аккорд из раза в раз неизменно повторяющихся явлений. Левому боку жарко от печки, а ногам холодно. На потолке пищат мыши, а по небу пролетают снаряды. Направо по фронту оглушительно бьет наша тяжелая, а налево звонко стреляет Иван Дмитриевич. Ночью больная земля, словно от приступа кашля, сотрясается от страшных минных разрывов, а наша батарея озаряется красными вспышками ночных выстрелов. Утром я умываюсь наруже, а дневальный готовит мне чай. По берегу небольшой речонки, позади батареи в это время неизбежно проходят санитарки. Ежедневно, как хлеб в окопы, так раненые из окопов. Если бы ты знала, до чего все это тупо привычно, как совсем не производит [151]никакого впечатления, как совсем не будит ни мыслей, ни чувств. Каждое дежурство я провожу за стрельбою по немцам, за письмами тебе и маме. Иногда я мало стреляю и много пишу, иногда много стреляю и мало пишу. В пять часов вечера меня каждый раз сменяет или Женя, или Вася, или Александр Борисович. Я еду домой и с наслаждением обедаю. Потом страшная толчея в тесной комнате, в которой постоянно чьи-нибудь носки окажутся на столе рядом с хлебом, и непрерывное поступление никем не исполняемых распоряжений и никому не интересных запросов. Вечером некоторое оживление при чтении газет и писем. Затем снова дежурство. Левому боку горячо, а ногам холодно и т.д., и т.д.
Читать дальше