Все время перед глазами стояло озеро Бабит и бурые болота боевых участков под Ригой. Куда-то проходили [124]цепи серых сибирских стрелков, все время в ушах трещали пулеметы, раскатывались орудийные выстрелы, стонали раненые — и не ладно врывались во все это на все лады произносимые слова о святой Софии. В моем оторванном от ученой жизни сознании голубая София превращалась в голубое озеро, а голубое озеро в озеро Бабит. Казалось, что сидящие вокруг зеленого стола ученые и философы сидят вокруг голубого озера Бабит. Казалось, что вокруг стола-озера сидят не то знакомые ученые, не то солдаты-сибиряки, и вместо того, чтобы идти наступать, все говорят, спорят, кричат. Все сливалось в какой-то мучительный хаос, в тяжелый кошмар.
Несколько дней спустя после доклада я был у X., который живет вместе с У., застал там кроме них еще и профессора-референта. Говорили почти все время на темы реферата. Многое, что в публичном заседании меня определенно коробило, производило в уютной и одухотворенной квартире поэта гораздо более приятное впечатление.
В этот вечер я узнал между прочим главную причину нашей войны с немцами. По словам У., она заключается в том, что Лютер отверг культ Богоматери, на что, конечно, нельзя возражать указанием, что половина Германии католичка; X. же видит причину в том, что Гретхен не замолила греха Фауста. Наши сибиряки кончают таким образом молитву Гретхен и спасают душу Фауста.
Я знаю, что обо всем рассказываю тебе сегодня несколько односторонне и заранее соглашаюсь, что в формуле X. есть и своя глубина, и своя красота, и своя историко-философская правда. Но все же мне сейчас глубоко чужд такой метод мышления. Реальность войны, реальность вещей и сущностей так властно стоит передо мной в последнее время, что я решительно отказываюсь рассматривать войну как дополнительную молитву Гретхен. Все это полно блестящей талантливости и субъективной виртуозности, но все это не то перед лицом суровой, трагической действительности. Гадает X. «по звездам», но иной раз я боюсь, что все его слепительные формулы в конце концов лишь прожекторы, заливающие искусственным светом сложно отточенные грани его изощренной личности.
Протестую и протестую окончательно я лишь тогда, когда возвышенная мистика оказывается в совершенно невероятном для меня соседстве с фельдфебельской [125]моралью. Когда мне приходится выслушивать мнения вроде того, что мой протест против командира N Сиб. полка, отдающего за картами приказание, чтобы попавшийся в карточной игре солдат был бы выпорот и отправлен в первую очередь в разведку, — основан лишь на моем интеллигентском непонимании русской души и склада военного быта. Я не понимаю! — Но, ей-Богу, я об этом думал глубже моих собеседников, когда хоронил подпрапорщика, который при ужасной обстановке глубоко в тылу получил пулю в лоб за то, что стоял в этих вопросах на их точке зрения.
Боюсь, что мое письмо очень набухает, того гляди не дойдет. Но у меня всегда так, или не пишется, или уж распишешься.....
Собирали у нас тут в Москве «артисты» на помощь раненым «солдатам». Боже, что было на Кузнецком мосту. Стоял прекрасный весенний день. По только что подсохшей мостовой снова впервые подпрыгивали дутые шины. Послеобеденное солнце красиво играло на граненых стеклах окон и витрин. Мальчишки настойчиво продавали мимозу. Нарядная и веселая толпа густо струилась вверх и вниз по Кузнецкому мосту. Среди нее повсюду мелькали бритые актерские лица. На углу Кузнецкого и Неглинной стоял К-в с опущенным взором, продавая за большие деньги нарядным красавицам возведение на них своих прекрасных очей. Громадный успех имел М-в, не раз повисавший на забрызганных пеной вожжах и уздечках степенно подымавшихся в гору орловских рысаков. Веселою шуткой вымогая у проезжающих деньги, он провожал своих клиентов ударом нарядной трости по жирной спине. Мужчины шутили, дамы смеялись, а он коршуном бросался в их толпу, чтобы найти ту, которая взором и смехом воздавала должное его энергии, веселости и остроумию. Москва превратилась в Венецию — на ее главной улице кипел карнавал. Ну, и слава Богу! Не можем мы скрутить своего настроения ужасами войны — честь нашей искренности. Зачем же приклеивать фиговые листы к вавилонской блуднице.
Но нет! — на следующий день все газеты рассюсюкались на тему о «бедном солдатике» и отзывчивой душе «русского работника сцены».
Господи Боже мой, неужели же не понимают люди, что так нельзя; что достаточно сопоставить в мыслях и [126]чувствах веселый смех жертвовательницы со скрежетом и молитвой умирающего в бурых болотах раненого, чтобы сойти с ума. Но нет, публицисты не сходят с ума, а получают построчно. Не думай, что я чувствую в себе хотя бы только сравнительно высокую нравственную силу. Ничего подобного. Будь я сам двуногим, мне было бы страшно весело. Я только к одному неспособен — к лицемерию и наивному самообману.
Читать дальше