Ему шили предательство родины. Один из этих чиновников, особо въедливый, был удивительно похож на того майора из-под Можайска.
Однажды он сказал Косте, что, может быть, Воробьёв и не предатель и в бессознательном состоянии попал он в плен, быть может, бегал он из концлагерей, но этого теперь не докажешь. Есть один удобный выход: если Константин согласится стать осведомителем. Тогда на многое можно будет закрыть глаза. А иначе...
Иначе Константин Воробьёв где только не пристраивался, даже работая в Шауляе, в городе, окрестные леса которого были его партизанским пристанищем... Здесь Воробьёв работал теперь продавцом в керосинной лавке.
— Ты понимаешь, — сказал мне как-то Воробьёв, — для меня это было неприемлемо не только по человеческой гордости, но я знал, что я хотя бы наполовину дворянин... Мне говорили, что мой отец, офицер из армии Деникина, был отдалённым потомком генерала Раевского. Того самого, у батареи которого я шёл на смерть, я, так же как он, закрывал собой Москву.
А берёзы шумят.
Меня с детства удивляло это живучее наше зло, какого в истории человечества ещё не бывало. Даже знаменитая Французская революция, эта бессовестная всенародная бойня, дымилась всего пять лет. В конце концов во Франции народ поуспокоился, объединился, пусть вокруг авантюриста, пусть мерзавца без признаков совести и простого человеческого рассудка, который в вынужденном уединении на острове Святой Елены даже не подумал осмыслить всё, что он натворил для народов Европы, и прежде всего якобы любимой им Франции.
А у нас? Один лишь генерал Раевский в своих беседах с Пушкиным, которого он как-то вызволил с больничной койки и увёз в увлекательное путешествие по Северному Кавказу, в своих спорах с декабристами очень многое обдумал и сделал решительные выводы. Именно по этой причине к концу своих дней он стал чуждым и трону, и замыслившим кровавый мятеж дворянам. Потому он и умер в одиночестве, оставленный всеми, даже дочерью. Он, великий воин, достойный быть высоким руководителем армии любой цивилизованной страны, оказался чуждым всем и никому не нужным. Что же это за такая, страна Россия, одним из величайших сыновей которой он был? Откуда в ней такая бездна безумия?
Я помню зиму Сталинградского сражения, его последнего этапа. Мой дядя, абсолютно русский человек, внук камышинского крестьянина, один из первых красногвардейцев, боевой командир, яро рвавшийся из сибирской ссылки на фронт, узнает, что в нашей армии восстановлены погоны. Из чёрной бумажной и плоской тарелки репродуктора откуда-то издали хриплый голос донёс сообщение об этом. И мой дядя, бывший кавалерист Первой Конной армии, весь побагровел, вскочил с лавки, заходил нервно по избе и заприговаривал:
— Это что же теперь будет? Это как же так? Мы этих беляков от этих самых погон до седла шашками разваливали, а теперь... Теперь снова все в погонах?
— Ты успокойся, — тихо и равнодушно сказал дед, сам участник двух революций, — что было, то и будет.
— Они так и министров скоро введут! — рявкнул дядя.
— И министров введут, — успокоительно проговорил дед, — всё введут. Не введут только одного: никогда в России простой человек уже не будет жить так, как жил до революции...
— На тебе, — хлопнул себя дядя по тощим ляжкам, — так за что же мы столько крови пролили?
— А сажать, воровать и расстреливать будут так, как при царе и в голову никому не приходило, — спокойно добавил дед; он вышел из комнаты, пахнув со двора в избу лютыми клубами сибирского морозного воздуха.
Сама батарея Раевского еле видна на всей богатырской равнине от Бородина до Утицы.
Я как-то ехал на машине по Рижскому шоссе от Пскова в Изборск. Перед этим я читал о битве между псковичами и немецкими рыцарями в этой местности. Как воспевала эту битву историческая хроника! Как некое событие чуть ли не всемирного масштаба. А сейчас, я убеждался, всего лишь с расстояния километра или полутора различить всё это поле когда-то величественной битвы не было возможности. «Да, если бы вот сейчас, — подумал я тогда, — по всей этой равнине там двигались два те великие войска, мы их не разглядели бы. Просто не смогли бы заметить...» Я думал так, сидя в легковой машине, на довольно гладком шоссе, и испытывал угрызения совести, обвиняя себя в цинизме.
Есть в разговорах, песнях, былинах, балладах, былях и небылях, в исторических и бытовых исследованиях о прошлом своего рода гипноз. Он зачинается уже задолго до свершения событий этих и во многом их предопределяет, во всяком случае предугадывает характер их. А с течением времени гипноз этот всё усиливается, как бы, сгущаясь, концентрируется, становится всё более неуязвимым и властным.
Читать дальше