Разносился разноголосый и разноязыкий говор. Были тут, у президента Адмиралтейской коллегии, московские бояре, кои с неким испугом приглядывались к житью-бытью и порядкам новой столицы. Гладкие заморские женки корабельных мастеров сидели и вязали шарфы, чулки, душегреи, нанизывали петлю за петлей и слово за словом, болтая по-своему без умолку, как у себя дома.
А вон и давний знакомец царицы Прасковьи немец Остерман, названный ею Андреем Ивановичем.
– Как живешь-можешь, Андрей Иванович? – поинтересовалась она.
– Благотарствую, госутарыня, са вашу памьять, – кланялся Остерман и улыбался. – Сердешно щастлив витеть вас тобром зтрафии.
– А брательник твой? – вспомнила царица Прасковья Дидриха Остермана, тоже бывшего воспитателя ее дочерей.
– Благотарствую, благотарствую! – прижимал Андрей Иванович руку к груди и снова угодливо кланялся.
Был еще у царевен учитель Рамбурх, танцевальных дел мастер и обучавший царственных девиц телесному благолепию – как румяна да белила на щербинки накладывать, шею пудрить, – и о нем спросила царица Прасковья, и за него почтительно кланялся, благодарил Остерман.
А вон еще двое поднялись с мест приветствовать царицу Прасковью, – братья Яков и Роман Брюсы. Оба в Москве в Немецкой слободе родились, и с ними еще в младости лет водился царь Петр. Роман все такой же рыжий, с костлявым лицом. И парик на нем под стать рыжине.
От каждодневного бритья все лица мужского пола будто помолодевшие и ни одного плешивого, на каждом в мелких либо в крупных кудряшках парик. И сам хозяин Федор Матвеич выглядит молодцом, не то быть бы ему в подлинном своем естестве почти старцем с седой бородой да с лысиной до самой макушки, – помнила Прасковья, каким прежде он был, когда ходил в Москве по старому боярскому обыку.
Хозяин провел царицу Прасковью с ее дочерями в другую зальную комнату, что в ассамблейные часы предназначалась для женского пола, для танцев, фантной игры и прочих легких забав. Сидевшие на помосте музыканты словно дожидались появления царицы Прасковьи и стали оглушать ее ревом труб. Разом в царицыной голове зашумело, и Прасковья почувствовала, что у нее почему-то вспотело под мышками.
Воздух здесь оказался полегче, хотя такой же низкий был потолок, и если бы не эти оглашенные трубачи, то можно бы и вправду посидеть-отдохнуть и для ради приятности с людьми какой-нибудь душевный разговор завести.
Прасковья посадила рядом с собой дочерей, окинула взглядом комнату. По окнам спущены гарусные шпалеры, в простенках висят зеркала, в шандалах горят не сальные, а восковые свечи, и от них исходит как бы церковный дух. На потолке, будто разомлев от жары, раскидались голые амуры, все, как один, с цветками в руках, круглолицые, пухлощекие, с толстыми ножками в складочках. Иные из них будто летят, другие – лежат, перепрокинувшись кувырком, а посредине – похожий на кудрявого арапчонка, будто в длинную дудку дудит.
На стене большая картина: нарисована почти что голая девка с собакой и самострелом в руке. Именованье той девки – Диана, как шепнула матери Катеринка.
У стен на скамьях, покрытых коврами, мамаши с девицами, какие-то тетушки и прочие женского пола персоны. В одежде на них – парча, дородоры, глазеты, алтабасы и другие дорогие ткани. Иные орешки грызут, иные просто так скучают и млеют. У особо знатных модниц почерненные зубы – белые-то у арапов да обезьян, и эти модницы явно свысока смотрели на остальных белозубых.
Танцевали девицы и дамы, как заведенные куклы, не сгибая коленок; переходили одна от другой со стороны на сторону, а то начиналось вдруг какое-то несусветное многовертимое это плясание женское. Царица Прасковья осуждающе повздыхала, но явно порицать никого не осмелилась. Понимала, что по указу цареву действуют, ничего не поделаешь, сами себе не вольны. А допытливым своим глазом сразу приметила, как сидят некоторые мамаши, близко около себя держа дочек, и такая у них на лице печаль, что, похоже, и скрывать не хотят, сколь отвратны им все эти ассамблейные новшества. Танцевали больше дворские девки, то бишь фрейлины.
Только кончился менувет, стали манимаску танцевать, а потом введенный самим царем новомодный танец менувет-пистолет, а за ним – матодур еще. И когда он только всему этому обучался – просто удивление берет.
Маменьки и их дочки озирались на царицу Прасковью и на ее царевен, а причинами тому было: первое – что сама царица обряжена в презренную старину, от коей в Петербурге все давно отрешились, а уж на ассамблее и подавно зазорно в таком виде быть. Второе – что старшие ее дочки хотя и герцогини и в самых модных туалетах сидят, а держаться, как тому следует быть, не умеют. Подошел кавалер – младший апраксинский – в темном, мелкими кольцами завитом парике, в туго натянутых на ноги белых чулках, в кои были вправлены шелковые панталончики канареечного цвета, в туфлях с позолоченными пряжками, помахал из стороны в сторону правой рукой, потряс на обшлаге кружевной оторочкой и со всеми изысканными церемониями стал приглашать Катеринку к танцу. А у нее от этих кавалеровых столичных манер все лицо раскраснелось, смехом прыснуло, и она, затыкая себе рот рукой, прижалась к материнскому боку. А у Анны от зависти глаза злым огнем разгорелись – зачем не к ней кавалер подошел! Но тут же все это исправилось. Не придав большого значения невежеству мекленбургской герцогини, кавалер остановился перед Анной, и она поспешно поднялась с места. Тут все глаза на нее. Не оробев, глазом не сморгнув, выступила она вперед, держась за протянутые кавалеровы пальцы. Музыка заиграла шибче. Собравшиеся было снова танцевать расступились, давая простор хозяйскому брату и родной племяннице государя.
Читать дальше