Увидел Алексей вошедшего к нему Толстого и содрогнулся: «Снова пытать…» Но тот его успокоил:
– По-хорошему пришел говорить с тобой, Алексей Петрович. – И прочитал ему записку царя. – Ответь, положа руку на сердце, со всей прямотой, пошто все так было. На слова не скупись, дабы в подробности изложил.
Алексей собрался с мыслями и подлинно что положил руку на сердце.
– Такая беседа, Петр Андреич, меня облегчит. Как на духу поясню… Причина моего к отцу непослушания та, что с младенчества моего жил я с мамой да с мамками, от коих ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему от натуры своей склонен был. А потом, когда меня от мамы взяли и ее от меня увезли, был с теми людьми, коих ко мне для ученья приставили: Никифор Вяземский был, Алексей да Василий Нарышкин. Отец мой, имея обо мне попечение, – горестно вздохнул Алексей и провел рукой по глазам, – чтобы я обучался таким делам, кои пристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, а мне то было зело противно, и чинил я все с великой леностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец часто тогда в воинских походах бывал и от меня отлучался, того ради приказал иметь присмотр ко мне светлейшему князю, и когда я при нем бывал, то принужден был обучаться добру. – «Может, это поможет, светлейший опять в большой чести у отца», – подумал Алексей и продолжал: – А когда от светлейшего князя был отлучен, тогда Вяземский и Нарышкины учили меня бражничать с ними да еще с монахами и попами. А понеже они от самого младенчества моего со мной были, то я обыкл слушать их и бояться и всегда им угодное делать, а они меня все больше от отца отводили да винными забавами тешили, а после того не токмо воинские и другие отцовские дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того я всегда желал находиться от него в отлучении. А когда стал годами постарше, то и вовсе в большие забавы с попами да чернецами и с другими приятными мне людьми в дружество впал. И тому же моему непотребному обучению великий помощник Александр Кикин был, когда при мне он случился. А потом отец мой, милосердуя и хотя меня наставить достойно моего звания, послал меня в чужие края, но я и тамо, уже будучи в возрасте, обычая своего не переменил… А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца наказания, то происходило все от моего злонравия, истинно так признаю… А для чего иным путем, но не послушанием хотел наследство иметь, то может всяк легко рассудить: понеже я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу следовать, то каким же иным путем было мне наследство искать, кроме как через чужую помощь? И ежели б до того дошло и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я б тогда не желал ничего иного, как по воле цесаря учинить. Пожелал бы он войск российских в помощь себе или денег много, то все б ему дал. И генералам и министрам его великие б подарки дарил, ничего бы не жалел, только чтоб исполнить в том свою волю… Ой, устал я, милостивец мой, Петр Андреич… Дрожью меня всего внутри бьет… Отдохнуть мне дозволь… Ты все записал?
– Все. Отдыхай, Алексей Петрович, – поднялся с места Толстой. – Набирайся сил к завтрему. Спасибо, то все душевно так рассказал.
– Спасибо тебе, что поговорить приходил.
Хорошо побеседовали, душевно, но это нисколько не помешало Толстому на следующий день приказать палачам снова поднять на дыбу царевича и пытать, дав ему пятнадцать ударов кнутом. Алексей мог добавить только, что Никифор Вяземский говорил:
– Говорил… отец твой любит, когда в церкви певчие при нем поют: бог идеже хощет, побеждается естества чин… Ему то любо, что с богом равняют… А еще о рязанском митрополите Стефане говорил, что он ко мне добр… А к киевскому митрополиту из Неаполя я писал, дабы там приводили киевских людей к возмущению, а дошло ли то письмо до его рук, того не знаю… Устал, сильно устал я… – с трудом дышал Алексей.
Он очень боялся очной ставки с Афросиньей, во время которой она могла бы подумать, что начнутся его упреки – зачем обо всем рассказала?.. Нет же, нет! Он винил во всем только себя одного, а она ни в чем не виновата, ничего не знала, не делала, только давала ему добрые советы, которым он имел несчастье не следовать. Он любил, любит и будет любить ее до самой смерти.
«Неужто пытали ее?.. – ужасала его эта мысль. – Толстой заверяет, что никто пальцем не тронул, да, чай, обманывает. Может, тоже истерзанная?.. А ребятенка, говорит, при ней нет… Куда ж он девался?.. Это они, отец и Толстой, отняли дитеночка у нее, и она, бедная, плачет теперь об нем, убивается… Тяжко. Ох, как тяжко все… Толстой сказал, что ввечеру будут снова пытать…»
Читать дальше