— Если обещаешь сидеть смирно, я тебя напишу, Магдалина. Но только если ты перестанешь шуметь.
Он повернул ей плечи, и теплые руки на мгновение задержались, успокаивая ее. Матушка хотела было убрать со стола стакан с молоком.
— Нет-нет, оставь его, Катерина. Прямо там, на свету.
Так она позировала целыми днями, неподвижная, насколько хватало сил, и вместе с тем обязанная пришивать пуговицы, чтобы не прогневать матушку. Время будто застыло. Всякий предмет, попадавший ей на глаза, накрепко врезался в память. Скатерть на столе, корзинка, стакан с молоком, каждый день выставляемый в ту же точку, пожелтевшая карта на стене — ей приятно было думать, что все эти вещи, которые она трогала, которые знает как свои пять пальцев, окажутся на картине. На них будут смотреть, восхищаться ими, может, даже любить.
Солнечными днями оконные стекла блестели в ее глазах. «Словно драгоценные камни, переплавленные в квадратные полоски», — думала она. Все прозрачные, но каждое слегка отличается по цвету: вот это побелее, это пожелтее, это будто очень-очень разбавленное вино, это как бледный-бледный тюльпан. Магдалину страшно интересовало, как делают стекла, и все-таки она не решалась спросить. Не хотела его отвлекать.
За окном шла бойкая торговля яблоками, салом, метлами, деревянными ведрами. Особенно интересно было смотреть на подносчиков сыра в их красных широкополых шляпах и ослепительно белых халатах. Попарно они таскали носилки, подвешенные им на плечи и прогибающиеся под тяжестью сырных голов. Две белые фигуры, носилки, отбрасывающие коричневую тень на мостовую между ними, сырные круги — до чего удачная бы вышла композиция. На задний план, против здания гильдии, она поместила бы мальчишку с телегой, полной серебристой трески. А на передний план — наверное, пару сизых голубей, клюющих хлебные крошки. Звон колоколов, отбивающих время на Новой церкви, отозвался в ее груди. «Всем это кажется обычным, — думала она. — Но не мне».
Весь месяц она почти не разговаривала: происходящее было важнее слов. Отец потребовал не шуметь — вот она ни звука и не проронила. В сердце защемило, когда она поняла, что отец даже не удивлен этой тишиной, не замечает ее. Магдалина украдкой поглядывала на отца, так и не сумев решить, что она для него значит. Под конец она разобралась, что была ему не интереснее стакана молока.
Может, это все потому, что она не такая красавица, как Мария? Магдалина знала: ее нижняя челюсть слишком выступает вперед, бледные водянистые глаза сидят слишком широко, а на лбу у нее родимое пятно, которое она всегда старалась спрятать под чепчик. Что, если никто не захочет купить картину, что тогда? Вдруг это ее вина, если не захотят, вдруг решат, что она недостаточно красива? Ей так хотелось услышать что-нибудь от отца, но он разговаривал не с ней, а скорее с собой. Говорил, как солнце белит чепчик у нее на лбу, как на шее отражается синий воротник, как в складках ее платья охровый цвет насыщается венецианским кармином. И ничего о ней, кричала себе Магдалина, только о чем-то вокруг нее, о том, чего она не делала, к чему вовсе не имеет отношения. Тогда-то Магдалина поняла несбыточность другой своей мечты: никогда, даже проживи она целую вечность, отец не посмотрит на нее с любовью — только с интересом, как на натурщицу. «Если два человека любят в жизни одно и то же, — рассуждала она, — то они и друг друга должны любить, хотя бы чуть-чуть, хотя бы без слов». И невзирая на душевные муки, видя, с каким интересом он пишет, как глубоко поглощен картиной, Магдалина продолжала тихонько сидеть и смотреть из окна. Лишь позже, когда она увидела картину, то, что было задумано как спокойствие, оказалось скорее похожим на мечтательность.
Пивовар Питер Клас ван Рёйвен, главный покровитель отца, не купил картину. Он увидел ее, но прошел мимо, к другой. Опозоренная, Магдалина за весь вечер не произнесла ни слова. Картину без рамы повесили на кухне, где спали маленькие дети. Потом пришлось отказаться от комнат в таверне «Мехелен» на рыночной площади и переехать в еще меньшие комнатенки у бабушки Марии, на Ауде-Лангендейк. Отец больше не катал их по Ски на парусных санях: он продал сани. Он редко писал: слишком темными и тесными были комнатки, слишком громко кричали дети. А через несколько лет он умер.
Она умывала его в последний раз, трогала его коченеющие пальцы и думала — мысль до того постыдная, что она ее так и не произнесла: ведь какая бы вышла картина, какой памятник — дочь с синим тазиком и влажным полотенцем положила свою руку на руку отца; обессиленная жена спит на испанском стуле, сжимая в руках распятие; а он, отец и муж, смотрит блестящими глазами уже в другой мир. Художник пишет других, но никто так и не написал его, не сохранил его образа. С какой радостью она взялась бы за дело… Но нет, ей не под силу. Ей не хватало умения, а тот, кто мог ее научить, ни разу не предложил.
Читать дальше