Беда деревни вне деревни, беда мужика вне мужика: ему не дают устраиваться на своих началах, своим разумом, о нем неукоснительно «заботятся», его постоянно регламентируют. И парадокс в том, что многие его заботники искренни; теперь вроде бы никто для себя не живет, а все живут для народа.
Вот от этих-то заботников, от этих-то регламентаторов, коих мужик объединяет словом «начальство», и тянет его могучей тягой подалее, за горизонт. Куда ж? А туда, где нет «начальства», а есть земля-матушка да господь бог.
В разговорах «по душам», «на вечные темы» – раздел, отрезки, аренда, теснота, нужда – неизменно возникал мотив «белых вод», заповедных краев, обетованной стороны. Мотив старый, старинный. Все крестьянское бегство в леса, в пустыни, в скиты есть упорное, неизбывное желание отделаться, ускользнуть от вездесущия «начальства». Разве не здесь духовный смысл и неудержимого потока за Урал, в неизведанные дебри, и устремление к какой-то реке Дарье, и бегства на юг, и переправы за океан, в Аляску?
Нет оснований видеть в русском мужике искателя приключений. Он вольности ищет, «волюшки», чтоб уж хоть и работать до седьмого пота, но работать-то на себя.
Я было пытался доказывать, что от начальства нигде не скроешься, что государство податями держится, даже читал описание Тюменской пересыльной станции, где переселенцы пухнут с голоду. Куда там! «Э, батюшка, Сибирь-то эту кто больно конфузит? Чиновник конфузит, всяческое начальство конфузит, чтоб, значит, мужик не уезжал, а то кто же будет господам работать. А царь-то все подготовил, только ступайте, детушки. О податях и помину не будет, про солдачество до третьего поколения не услышите…»
Что ж следует из этой несокрушимой, вечно живой надежды? Следует, очевидно, вот что: привычно веруя в царство божие «там», на небесах, мужик не может и не хочет, так сказать, надышаться одной лишь верой, а желает и жаждет устроения царства божьего здесь, на земле. Но тотчас и вопрос: как же устроить его здесь, если «начальство» вездесуще, если коренными переменами и не веет? Опять-таки замкнутый круг. И оставались беседы «по душам», до которых такой охотник русский человек…
Так я жил год за годом.
Мне бы, как теперь понимаю, остаться в N-ской губернии, на своем врачебном участке, среди страждущих, тех, с кем успел почти сродниться. Но меня подхватило, как вихрем, меня будто озарило, осенило и вознесло на горние вершины, откуда открывалась прекрасная, светлая, гармоническая даль.
Я передал участок фельдшеру, попрощался и, провожаемый трогательной грустью деревенских друзей, сам растроганный их чувствами ко мне и своими к ним, покатил в Одессу.
Едва я увидел красивые станционные буфеты, плюшевые диваны, лакеев во фраках, женщин, пахнущих духами, а не хлевом, едва я услышал другие интонации, иную речь, даже смех не такой, какой недавно слыхал, – едва я все это услышал и увидел, как во мне проснулся горожанин, «культурный человек». Слаб «культурный человек!» Ему вдруг сделалось жаль молодости, убитой на проселках, жаль лучших лет, изжитых под соломенными кровлями, когда пушной хлеб драл ему пищевод, когда он слышал, как бабы кричат песни, и видел, как пьют мужики в кабаке после помола… Словом, он, этот Усольцев, вдруг стал сочувствовать самому себе, постаревшему, измаявшемуся в работе, которую, выражаясь по-крестьянски, иначе и не назовешь, как сибирной, непосильной.
И от всего этого предстоящее казалось спасительным и прекрасным не только для всех, кто стекался к Н.И.Ашинову, но и лично для него, Н.Н.Усольцева. Ведь нас всех – мужиков, мастеровых, интеллигентов – ожидала другая по смыслу работа: во имя великой, святой цели, ради самых заветных, вековых чаяний!
В Одессе я отыскал Пантелеймоновское подворье, сборный пункт, указанный в письме, благодаря которому я и устремился в Одессу.
Неподалеку от подворья, на пустыре, я увидел сотню или более бородачей, одетых как ни попало и марширующих с той радостной старательностью на лицах, с какой никогда не маршируют новобранцы. Между тем то были именно новобранцы; однако не рекруты, забритые в солдатчину, а новобранцы, добровольно, своей волей пришедшие к Н.И.Ашинову. Военными упражнениями на плацу дирижировал человек, судя по сюртуку, отставной военный, а судя по физиономии, довольно-таки казарменный тип. Скоро я узнал, что этот Нестеров действительно отставной военный, армейский капитан.
С волнением ожидал я встречи с моим «соблазнителем». Мы были дружны во времена московские, студентские, года полтора-два нанимали комнатенку на Козихе, хотя и не были однокурсниками (Миша изучал юриспруденцию). Потом я уехал, но из виду мы не потерялись, переписывались даже тогда, когда он угодил в ссылку за Байкал из-за «переводчиков» 6.
Читать дальше