Да, я поверил Б.Н., ибо сам в Муравьях почувствовал этот ток и, кажется, Дьяков тоже, он как-то удивленно улыбнулся.
Не воспроизводя дословно сказанное тогда Глебом Ив., передам смысл. Солдаты, говорил он, беря об руку еще час назад ненавистного человека, солдаты ваши, капитан, явили и совесть, и щепетильность чести, а ведь они же вчерашние пахотники, у которых как раз в деле отправления правосудия – «помилуй бог, волостной суд!» – все, даже истцы, испытывают мрак бессмыслицы, кривды, сивухи, сознавая, что каждого из них можно довести до злодейства, жестокости, потому что «по нонешнему времени только и проживешь неправдой»…
Необходимо отметить мысль для Глеба Ив. важную, постоянную, наиболее гнетущую в его психическом фонде. Мысль эта была о многосложном нравственном «расстройстве» народной массы, сулящем в будущем, как он говорил, самые неожиданные комбинации. Однако, какие именно, не предрекал; это точно, иначе я бы, конечно, удержал в памяти…
А вот о солдатах ваших, капитан, продолжал Глеб Ив. все тем же взволнованным голосом, о таких людях надобно возвещать городу и миру, в пример ставить, поощрять… «А их и поощрят», – угрюмо заметил Дьяков. Глеб Ив. взглянул на него умоляюще, вопросительно. «Арестантскими ротами годика на три», – жестко объявил Дьяков, но было почему-то внятно, что жесткость его не служебная, не воинская, не уставная, да и не к солдатам относится, а к самому себе, батальонному командиру, у которого нет права на сантименты. «И ничего нельзя сделать?» – упавшим голосом спросил Глеб Ив. «И ничего нельзя сделать», – холодно ответил Дьяков. Наступила тягостная пауза, мы шли вдоль бесконечного плаца, как заведенные. «Послушайте, ведь это же нелепость, позор, мы все как в мешке, какой-то невозможный ужас. – Глеб Ив. говорил сбивчиво, тихо, безнадежно, отчаянно. – А вы о каких-то аэростатах, ведь это же черт знает что, аэростаты, на высочайшее имя, господи боже ты мой. – Он внезапно остановился, чуть шатнувшись назад, как перед ямой. – Капитан, сделайте для них хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь малость сделайте, а?» Дьяков, помедлив, нехотя отвечал, что «малость» он уже сделал – отдал свое месячное жалование. «И больше ничего-с не могу. Понимаете, господа, не могу-с!» Он козырнул, извинился неотложной заботой и скорыми шагами направился к штабному помещению – длинный, тощий, сутулый. «Извольте радоваться: и жалованье отдает и ящеров лелеет», – Глеб Иванович горестно покачал головой.
У него забрезжила идея ходатайствовать перед полковым командиром. Я повторил сказанное капитаном: «Ужасный дисциплинист». Бурбона, возразил Глеб Ив., припугнем публичной оглаской. Ну, сказал я, военно-судное производство уже в ходу, а когда в стране с легкостью необыкновенной обходят дух законов, то очень твердо держатся буквы закона.
Мы не знали, куда себя деть. Уйти из Муравьев? Но уже свечерело. Лечь спать? Не было, как прежде, по слову Глеба Ив., «вкусной физической устали». Оставить его я боялся. В Муравьях гений местности был еще злее, чем на аракчеевском тракте. Признаки, мне известные, свидетельствовали о крутой перемене в душевном состоянии Глеба Ив. Мне было бы крайне неприятно, если бы сторонние люди стали очевидцами его надрыва и срыва. А когда нас догнал денщик полкового командира, когда он передал нам приглашение отужинать, я понял неизбежность неизбежного.
Блеснув пенсне, полковник Шванк крепко пожал нам руки. Ему было лет пятьдесят, немногим за пятьдесят. Он был коренаст, одутловат, в усах с подусниками, бритоголов. Думаю, у него было не все в порядке с почечными лоханками. Полковник сказал, что вот-вот воротился из командировки в Грузино, по сей причине не имел чести пригласить нас сразу же после нашего прибытия.
Стол был сервирован превосходно, хрусталь старинный; свечи зажжены, подсвечники тоже старинные, тяжелые, золоченые. На стене, vis-a-vis висели два портрета. Один, масляными красками, поясной, – Аракчеева; лицо будто в два-три маха топором вырубленное. Другой изображал цветной тушью… какого-то китайца. Полковник Шванк улыбнулся, показав крепкие, желтоватые зубы. «Я не убежден, что это император Юй. Нет, не убежден, но мне, господа, хочется думать, что это именно Юй, и графу Алексею Андреевичу приятно смотреть на своего давнего-давнего предшественника» (во весь вечер полковник ни разу не произнес ни «Аракчеев», ни «граф Аракчеев», только «граф Алексей Андреевич»).
Сели за стол, напольные часы красного дерева, тоже старинные, пробили отчетливо, без хрипов и придыханий, как нередко бывает с часами преклонного возраста. Полковник Шванк опять улыбнулся, показав крепкие, желтые зубы. «Точность поразительная, не чета нынешним. Принадлежали графу Алексею Андреевичу и достоверно свидетельствуют о том, что время графа Алексея Андреевича не истекло, а грядет, да-с».
Читать дальше