С дивана поднялся молодой семеновский офицер. Волосы у него были растрепаны, сонное лицо помято, а высокий лоб прорезала глубокая складка.
– Позволь мне назначить карту, – осипшим со сна голосом обратился он к банкомету Завадовскому.
И, подняв с ковра случайную карту, лежавшую цветным крепом вверх, положил ее, не глядя, на зеленое сукно.
– Втемную. Фоска стоит тысячу.
Что? Не вздумал ли он допросить судьбу?
Офицер старался держаться прямо, как и полагается всякому семеновскому офицеру, но видно было, что он пьян. Карта стоит тысячу! Не приснился ли ему вещий сон?
Угасший интерес к игре снова ожил. Выпили, разбив бокалы о шпоры:
– A la hussard!.. [13]
Завадовский с треском вскрыл колоду, длинные его пальцы двигались легко, ловко, он метал, держа колоду низко над столом, и прикрывал свои карты. Этот роскошный особняк на углу Большой Морской, доставшийся ему в наследство, вместе с титулом графа от отца, он превратил в настоящий игорный дом – здесь собирались каждую ночь.
Увы, карта семеновского офицера после второго абцуга была бита – не судьба!
– Позволь еще одну… – Он заметно побледнел, складка между бровей стала еще глубже. Тылом кисти он провел по лбу. – Фоска – две тысячи…
Теперь в комнате установилась тишина.
Даже карты у Завадовского были английские – дамы в амазонках скакали на породистых рысаках, валеты в рыцарских доспехах охраняли трон, а на тузах изображены были государственные гербы.
– Ах, черт возьми! – вскричал кто-то. Карта семеновского офицера была бита.
– Да, фортуну не просто схватить за тупей, – послышались рассуждения. – Да уж, судьба-индейка… Однако не бивши – не убьешь…
Семеновский офицер сидел на диване, обхватив голову руками.
– Боже мой, – сказал он, – на что тратим мы лучшие годы жизни, ум и сердце!.. На пьянство и карты… А что наша служба! Парады, муштра, чтение артикулов.
Завадовский продолжал тасовать колоду, как бы приглашая желающих к столу. На тонких его губах появилась усмешка.
– Если ты недоволен, – сказал он, – иди в общество к умным. – Он говорил о том обществе, о котором с некоторых пор все шептались. – Там тоже всем недовольны. Там полагают, что на балах танцевать – это пошло, а нужно с дамами говорить об Адаме Смите. И играть в карты и кутить – значит в самом деле бесцельно тратить жизнь…
И так как никто ничего точно не знал о тайном обществе, послышались фразы:
– Это и само собой…
– Ну, знаете, как рассуждать…
– Господа, все это от масонов, поверьте мне!
– Но как же так! – Семеновский офицер опять тылом руки потер лоб. – Ведь возвращались мы из великого освободительного похода с великими замыслами. Мы готовились делать в России что-то нужное, важное… А что же мы делаем? Как мы живем?
– Вот и умные так рассуждают, – насмешливо подтвердил Завадовский.
Кто-то сказал:
– Хорошо бы и нам конституцию!
– Конституцию для медведей?
– Ну, применительно к нашим обычаям…
– Эх! – Семеновский офицер с усталой безнадежностью махнул рукой. Он залпом опорожнил большой бокал – и как будто яд растекся по его телу: углы рта затрепетали, кадык заходил, мышцы шеи задергались. Пустым взглядом посмотрел он перед собой и сказал вполголоса, будто для самого себя: – Застрелюсь…
Жестокое выражение вдруг мелькнуло в лице За-вадовского.
– Дэвид, – сказал он. – В моем кабинете ящик с пистолетами.
Сделалось совсем тихо. Семеновский офицер медленно поднялся, толчками, будто с трудом, выпрямляя свое тело.
– Ты что же, хочешь, чтобы я здесь? – Он криво усмехнулся.
Кто-то протестующе закричал:
– Господа, это ни на что не похоже!
В тишине слышны были неторопливые шаги слуги, и еще кто-то воскликнул:
– Перестаньте, господа!..
Завадовский рассмеялся – смех его сухо рассыпался, как горох.
Семеновский офицер, натужно вымеривая шаги, будто на учебном плацу, пересек гостиную и вышел.
– Господа, он все же прав, – сказал кто-то. – Живем мы пусто, скучно, безобразно… Служба в самом деле бессмысленна и оскорбительна… Артикулы и устав, устав и артикулы…
– В Англии – я всегда приверженец свободных установлений, – сказал Завадовский. – Но мы в России. – Он пренебрежительно махнул рукой. – Il faut hurler avec les loups [14]. Сам император Александр признается: не верю никому, верю лишь, что все люди подлецы…
Теперь Пушкин возражал с ожесточением – будто утверждения Завадовского угрожали оптимизму и жизнерадостности, жившим в его душе.
Читать дальше