Стало очень тихо, как бывает в сильный снегопад. Павел, взяв со стола одно из оставшихся там писем, прочел, потянулся за следующим; не найдя, растерянно вскинул глаза на Ливена. Тот, опомнясь, быстро нагнулся, подобрал с пола бумаги и, взглянув на листок в руках императора, подал ему ответную депешу.
— Хорошо, Христофор Андреевич. Вы правы, наверное… Ваш брат ведь у Потемкина служил?
— Да, государь.
— Не лучшая школа. Вы, впрочем, слишком молоды, чтобы помнить.
— Мне было восемнадцать.
— Да, конечно. Так вы в год бунта родились… Христофор Андреевич, я хочу, чтобы вы возглавили отныне военную коллегию.
— Я, государь?!
— Именно. Коли посмели сказать, что кампания провалится, посмеете и иное. А мы все же посмотрим. Втравим англичан, им корысти больше, чем кому бы то пи было. Войну, раз начали, только победой кончить можно, иначе — позор!
— Государь…
— Знаю. Вконец раздавить французов не дадут Суворову. Так ведь и бегать от врага он не обучен. А насчет кампании — посмотрим еще. Вам теперь положено знать: второй корпус мы, вместе с англичанами, в Голландии высадим, а третий, про то вам известно, идет на Рейн. Я знаю, у Габсбургов бывают разные советчики, так ведь пушек пока поболе у нас. А против пушек не поспоришь!
…Домой Ливен приехал до того еще, как стемнело. Сбрасывая шубу на руки камердинеру, велел не принимать никого и подать в кабинет пару бутылок лучшей мадеры. В широком кресле, укрыв ноги пледом, потягивал он обволакивающее гортань вино, переполненный не испытанной еще доселе радостью. Выше этого часа нечего желать; что может быть дороже власти, пришедшей вовремя? О войне в европейском далеке не думал он вовсе.
* * *
Желтый ящик с фасада Зимнего давно был снят, и подданные больше не докучали государю жалобами. А доносы, вызвавшие к желтому ящику общую ненависть, продолжали поступать и далеко не все оседали в Сенате или у Лопухина. Попала на стол императора и бумага, подписанная цензором в Риге Туманским. Пробежав ее сначала небрежно и собравшись было отложить без резолюции, Павел, ощутив смутное беспокойство, заставил себя прочитать снова, внимательно. Федор Осипович — так зовут, почему-то помнилось — доносил о выходе в Гамбурге издания «Писем» Николая Карамзина, не соответствующего тому, что увидело свет в Москве два года назад.
Император вздохнул, откинулся на спинку кресла, поняв, что привлекло внимание. Именно в Гамбурге Матье Дюма выпускает свое «Обозрение», полное клеветы на поход русской армии в Италию и Швейцарию. Дюма писал о расправах в Неаполе под прикрытием пушек кораблей Ушакова, угрозе Суворова выгнать пленных под пушки не желавшей сдаваться цитадели при осаде Турина… Все было правдой, и все не так. А теперь этот Карамзин…
Туманский прилагал выписанные аккуратно выдержки из гамбургского издания; перевод обратный с немецкого на русский оказался коряв, и, видно, поняв сам свое неумение, Федор Осипович дал его лишь на первые фразы, далее приводя только немецкий текст.
«Люди уже хотят рассматривать революцию как завершенную. Нет. Нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений».
Что же с того, подумал Павел. Легко задним числом быть пророком. Впрочем, происшедшее во Франции превзошло все мыслимые ожидания. Но дальше… Карамзин «оставил Париж с сожалением и благодарностью… жил спокойно и весело, как беспечный гражданин Вселенной». А впрочем, что здесь грешного? То был лишь год 1790-й, как сказано в заглавии, и Париж был, наверное, почти таким же, как десятилетием раньше. Чего же хочет Туманский?
Получасом позже, когда пришел в назначенное ему время Ростопчин, Павел все не мог решить, что делать с доносом, и, прежде чем граф открыл свой бювар, показал ему на лежащую с края стола бумажку:
— Прочти, Федор Васильевич. Ты москвичей хорошо знаешь, что думаешь о Карамзине?
— Писатель своеобычный. Одно время зачитывались им. Теперь — нового ничего не дает, а свет к их братии переменчив, так что, пожалуй, забудут скоро его, как иных.
— А что скажешь о его политических понятиях?
— Государь, думаю, что благонадежнее сыскать кого трудно.
Кивнув., Павел жестом попросил бумагу и, смяв ее в комок, швырнул в камин.
* * *
Два прибора, друг против друга, стояли посреди длинного стола, на концах которого скатерть казалась голубоватой в слабом свете сдвинутых к центру свечей. Ливен пододвинул матери стул, замер на мгновение, опершись о спинку, глядя сквозь золотистый завиток волос на розоватый камень серьги.
Читать дальше