— Да я и так не очень волнуюсь. Ты дал бы газету эту домой мне. Дома я лучше прочитал бы.
— Ничего, читай тут.
— Пора уж идти, кум. Бабам наказал бульбу варить. Небось готова, надо вести и этих вот тоже, не иначе как голодные.
— Ничего, потерпят и без бульбы. Ну, а коли охота уж великая до нее, пускай себе идут. Их никто не держит, а мы с тобой дальше поговорим по ихнему делу.
— Как же они без меня, кум?
— Ага, дороги к дому не найдем! — подала голос Палага Хохлова.
— Будут соваться в потемках и дом не найдут, — поддержал заступник веремейковских баб.
— Ну, как знаешь, милок, — недовольно заерзал полицейский. — Но уговора своего я не отменяю. Я бабу завтра целехонькую возвращаю, а ты заявление вручаешь, комендант ради этого послушается меня. С завтрашнего дня и начнешь служить в полиции.
— А что про меня люди скажут? — встав со скамеечки, подал гость хозяину газету.
— То, что и про меня.
— Ну, допустим, разница есть, — возразил Филипп. — Даже та, что меня в армию не взяли.
— Нашел, чем хвалиться!
— Хвалиться тут и вправду нечем, — спокойно рассудил гость, — однако задуматься есть о чем. В армию по здоровью не взяли, а тут в полицию сам записался. Или, может, я этим временем поздоровел? Представляешь, что про меня в Яшнице завтра скажут, если я повязку эту нацеплю?
— Ну, как знаешь!… — обиженно пожал плечами старший полицейский, но в его обиженности было больше притворства, чем искренней досады.
Видя, что это посещение может не иметь положительных результатов, Палага Хохлова вдруг сжалась и, набравшись смелости, взяла дальнейшие переговоры на себя.
— Нет, ты уж, добрый человек, пожалей нас, — шагнула она к столу, где сидел насупившийся хозяин, и положила золотой, один из трех, что взяла у Гэли Шараховской.
Полицейский сразу смекнул, что это за металл заблестел на столе. Он тут же взял золотой, поднес к глазам.
— Ого, еще николаевская! — и подбросил на ладони золотую пятерку.
— Дак ты уж и правда пожалей нас, — повторила Палага Хохлова, но теперь не так униженно, как раньше, когда обращалась к полицейскому, словно абсолютно была уверена, что золото оказало свое действие.
— Ну что ж, — помаргивая, взглянул на нее полицейский, — на коменданта, пожалуй, эта монетка сильней подействует, чем даже Филиппово заявление. Но это же одному коменданту. А мне?
— И для тебя вот тоже имеется, — уже совсем осмелела Палага, кладя на стол остальное. — Правда, не свои, в долг взятые, да пускай уж. Только сделай и для меня одолжение. Так, в лагере, есть человек один. Выручи ты его, отдай мне.
— Кто он тебе?
— Никто.
— Откуда?
— Говорит, из Москвы.
— А зачем он тебе?
— Дак…
Старший полицейский вдруг захохотал во все горло, сказал издевательски, даже оскорбительно:
— Ну вот, мужик где-то еще живой, а она уже другого себе нашла! Пакостные вы все-таки творения, бабы!
На все Веремейки несло горелым. Куда ни пойдешь, в каком конце деревни ни станешь — в коноплевском или кончанском, — всюду забивал ноздри этот запах горелого хлеба. Но пахло не из печей, которые сегодня утром так же, как и каждый день до сих пор, дымили в небо кирпичными трубами. Пахло горелым с поля, с Поддубища.
Легкий ветер наносил оттуда чуть ли не сажу. Издалека, еще из деревни, виднелось на склонах желтого кургана множество черных заплат, разных по форме — как занялось от огня жнивье, — по временам кое-где еще взлетали вверх дрожащие искры, которые раздувал, набегая порывами, ветер. Отсюда же, из Веремеек, было заметно, как расхаживали там, передвигались призрачные человеческие фигуры.
У Зазыбы в доме тоже не утихал разговор о ночном пожаре. Заговаривала о нем, вздыхая, Марфа, всякий раз начиная, словно забывшись, наново, а потом уж подхватывал Масей, который вообще, казалось, предупреждал чуть ли не каждое слово ее. В том, что Масей сделался таким разговорчивым, ничего удивительного не было — годы, которые они не виделись с матерью и которые обернулись для них мучительной разлукой, объясняли все наилучшим образом. Однако скрывалась за его словоохотливостью и другая причина, может быть, самая важная. Она заключалась в том, что отец сегодня не изъявлял не только особого, а совсем никакого желания сказать хоть слово о пожаре. Таким образом, своей словоохотливостью, которая, собственно, ограничивалась почти всякий раз самым домашним разговором о самых привычных вещах, сын как бы помогал матери. Это было в нем старое чувство, всегда вызываемое желанием, чуть ли не с малых лет, во всем принять материну сторону и не столько посочувствовать ей, сколько защитить, как ему казалось, от отцовой черствости. Кстати, это старое чувство, как помнится, сразу же заявило о себе и в ту ночь, когда Масей вернулся домой.
Читать дальше