— Завтра, ваша милость? — отваживается спросить гонец.
— Не знаю, завтра или еще когда, — недовольно бросает Мигель. — Передай ее милости, что я желаю ей выздороветь и что я приеду.
Гонец удалился с поклонами.
— Умирает ведь ее милость, — заикнулся было Каталинон. — Надо бы ехать сегодня…
— Верно, только — к монастырю, за сестрой Анхеликой, — отвечает Мигель. — Поспеши с приготовлениями.
Каталинон, мрачный, упрямо молчит.
— Ну? Пошевеливайся!
И тут Каталинон заговорил — сначала медленно, но с каждым словом повышая голос и разгорячаясь:
— Сказать по правде, ваша милость, я уже сыт по горло. Что за жизнь у меня при вашей милости? Вечно кого-нибудь отгоняй от вашего дома, вечно оберегай вас от всяких назойливых посетителей, а их с каждым днем все больше, и мне приходится выдумывать отговорки, чтоб отвадить от вас разных ваших якобы родственников, девушек, которых вы испортили, наемных убийц, ежеминутно я принимаю в вашей передней то вызов на дуэль, то корзину с отравленными фруктами и черт его знает что еще. А мне уже пора подумать о женитьбе. Петронила, бедняжка, ждет меня уже десять с лишним лет! Разве это по-людски? С какой стати ей-то страдать? И мне тоже, ваша милость?
— Твои намерения почтенны и богоугодны, — насмешливо обрывает его Мигель, — но у тебя хватит времени обдумать их по дороге за сестрой Анхеликой…
Каталинон, всегда смелый и веселый, впадает в отчаяние:
— Вы все еще не отказываетесь от похищения? Даже когда умирает ваша мать?
— А как же иначе? Я ведь сказал, что тебе делать.
Сузились глаза Каталинона, лицо приняло пепельный оттенок, и он задрожал, ужаснувшись неумолимости своего господина и его жестокости. Отступив поближе к двери, он произносит вполголоса, спотыкаясь о собственные слова:
— Берегитесь, сеньор! Нет деревьев, что доросли бы до неба. Близко мщение господне! И оно будет грозным…
Ах, если слезы пролились
И жестокого не тронут,
Пусть они в реке потонут
Из которой поднялись.
Если б этими слезами
Вековой валун омылся,
В решето бы превратился
Даже самый твердый камень.
Но если слезы пролились
И любимого не тронут,
Пусть они в реке потонут,
Из которой поднялись.
Король грешников, король распутников, антихрист, архиизверг сидит во главе стола.
Стол залит вином, в лужах плавают лепестки цветов. Компания кутил, чьи мозги окутаны винными парами.
— Да здравствует Мигель, король наш!
— Пой, Кончита, пой!
В шуме раковины буря океана.
В пляске юбки обнажают прелесть ног.
И, сощурившись, глядят глаза Жуана —
Берегись, к утру увянет твой венок!
Гой, гой, пляши, влюбленная,
Мерцай, свеча зажженная!
Но поутру увянет твой венок!..
Танцовщицы раскачивают бедрами, обнажая лодыжки в скользящем, плавном, кошачьем танце и заводят глаза, сладострастно извиваясь.
Шабаш ведьм пред ликом сатаны. Чудится блеяние коз и козлищ, в призрачном полумраке змеино извиваются белые руки, впалые очи мечут искры из-под решеток длинных ресниц, бледные веки на миг опускаются на кристалл глаза, а под ними все кипит, все тлеет.
— В память сестры Анхелики! И зачем она бросилась в реку, безумная?
— Пейте! Пейте!
Мигель молчит, погруженный в себя.
Анхелика? Была? Не была? Снова — тихо, пусто. Ничего. Мертво внутри, ни отзвука. Еще шире распростерлась во мне пустота, и все углубляется… Опускается почва, на которой стою, уходит из-под ног. Неужели Трифон навсегда отравил во мне любовь к женщине?
Вон вокруг меня все смеются, кричат. А мне в этой сумятице голосов слышится жуткая тишина, и над нею возносится высокий, свистящий звук — он звучит непрестанно, этот звук, угрожающий, похожий на звон москита под сеткой…
Мигель, сделав усилие, вырывается из круга своего одиночества, отпирает сундук, оделяет гостей золотыми монетами. В недобрые руки бросает он золото! В руки знатных дворян, расточивших все, что имели, и обедневших дворянчиков, жадно глотающих все, чего лишились, ведя распущенную жизнь, в руки пропойц, паразитов, продажных девок. Берите! Хватайте! Все для вящей славы и сладости греха…
И они берут, алчно набрасываются на золото, ползают на животе, отыскивая закатившуюся монету, и уходят, и грешат на золото, доставшееся так легко.
Но эти низкие души оставляют себе лазейку. Что, если вдруг в один прекрасный день все же раскроется небо и явится бог, чтоб судить живых и мертвых? Оставим-ка в запасе на всякий случай хоть маленькое, да доброе дело, хоть одну молитовку…
Читать дальше