Нет, не то чтобы он, Толстой, выступал против общественных преобразований, но нельзя же вместе с водой выплескивать и ребенка. Отвергать искусство или философию во имя непосредственной пользы - это все равно что не желать заниматься механикой, чтобы иметь побольше времени строить мельницы или плавильные печи в каждом дворе.
Он понимает, что возводить государство на более высокую степень законности и свободы необходимо. Но что такое законность и свобода, если они не опираются на внутреннее сознание народа, если существуют лишь материальные побуждения? Пища, одежда и прочее - все это важно, но никакое лучшее общество не сможет существовать без духовного развития человека, который сам безотчетно стремится к прекрасному. Всякий народ обладает врожденным чувством прекрасного, которое может легко улетучиться, если его глушить. Считать это чувство роскошью, стараться убить его, работать только для материального благосостояния - значит отнимать у человека его лучшую половину, «низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят».
Художественность и гражданственность должны жить рука об руку и помогать друг другу. Колесница с одним колесом будет тащиться на боку. Однако общество теперь занято лишь непосредственными жизненными интересами, и он, Толстой, посвятивший себя «искусству для искусства», выглядит еретиком. Так вот, зная, что публика встретит его доводы холодно и неприязненно, он все же решился опубликовать драматическую поэму «Дон-Жуан», не имеющую никакой практической пользы. В одном кругу, он слышал, его осудили так:
- Что он пришел толковать о каком-то испанце, который, может быть, никогда не существовал, когда дело идет о мировых посредниках?
Для кого же он писал? Он верит, что найдутся люди, у которых при чтении зародится какая-нибудь новая мысль или новое чувство. Художник, оказавшийся в роли Робинзона, не способен петь. Ему необходима среда, иначе он будет как свеча, которая горит в пустоте, и лучи ее ни во что не упираются.
Говорят, в «Дон-Жуане» есть подражания «Фаусту» Гёте. Ссылаются на сходство внешней формы прологов - в обоих произведениях выведены на сцену злой дух и добрые духи. И Толстой разъясняет: форма пролога заимствована из средневековых мистерий и является достоянием не Гёте, а всех писателей. «Значение пролога «Фауста» - это борьба в человеке света и тьмы, добра и зла. Значение пролога «Дон-Жуана» - необходимость зла, истекающая органически из существования добра». Уж скорее надо было обвинить его в подражании Тирсо де Молина, Мольеру, Байрону, Пушкину, сочинителю либретто моцартовской оперы аббату Да-Понте, всем тем, кто, воспользовавшись вечной темой искусства, пытался всякий раз по-новому говорить о том, как мучаются люди, стремясь к совершенству, вступая в разлад с самими собой и с обществом.
«Дон-Жуан» привел нас к осени 1861 года, к упрямому отстаиванию права на существование «чистого искусства», но для этого были свои причины, и к ним надо возвращаться.
Добившись бессрочного отпуска в 1859 году, Толстой не замкнулся в башне из слоновой кости, не стал заниматься «чистым искусством», жрецом которого он хотел бы стать. Жизнь упрямо вторгалась во все, что бы он ни создавал, и на поверку выходило, что «чистого искусства» почти нет, а если и есть оно, то существование его равно мигу...
Наступила пора упорных раздумий и работы, осмысления своего места в жизни. И вот тут-то оказалось, что он не может прийти к согласию ни с одним из течений общественной мысли, направленных против существующего строя, ни самим строем. Он старался обойтись здравым смыслом в суждениях, отметал крайности, подмечал недостатки в любом тенденциозном проявлении и слишком часто говорил правду, а этого не прощают... Можно говорить правду, прикрываясь личиной дурака, можно изысканно шутить, как это было, когда складывался образ Козьмы Пруткова, но не дай бог вам идти напролом с вашей правдой и высказывать ее с наивным благородством князя Серебряного, в котором кое-кто совершенно справедливо угадывает упрощенные черты личности самого Алексея Толстого. Он рыцарь, фигура архаичная уже во времена Сервантеса, герою которого не откажешь в уме, а порой и в здравом смысле. И тем более нелепо выглядит рыцарская прямота в многообразии общественных отношений XIX века. Однако бессмертный Дон-Кихот, порожденный всеобъемлющей иронией Сервантеса, через века протягивает руку графу Алексею Толстому. Но чего-чего, а простоты Никиты Серебряного и наивности Дон-Кихота в Толстом не найдется ни на грош. Он ироничен, наш герой, он остроумен. Разве что по отношению к самому себе он бывал убийственно серьезен. Это одновременно и ахиллесова пята его, и сила, дававшая ему возможность писать искренне, интересно и внятно, что по сию пору прокладывает его произведениям прямую дорогу к уму и сердцу читателя.
Читать дальше