Ему нравилось в Ясной Поляне, место казалось «аристократическим». Каждое утро, завидев Толстого в рубашке из грубого полотна, с руками, заложенными за пояс, с седой, белой бородой и острым взглядом, испытывал почти религиозное чувство радости и страха. Хозяин дома часто приглашал его на прогулки, расспрашивал, живо интересуясь мнением молодого человека двадцати четырех лет, о проблемах, которые волновали его самого. Ненавидя всякие новшества и прогресс, Лев Николаевич обращал внимание на технические новинки: за несколько месяцев он познакомился с граммофоном, механическим пианино, кинематографом. Писатель Леонид Андреев, будучи в Ясной, с восторгом говорил о кинематографе, и Толстой вдруг заявил, что непременно напишет историю, по которой можно будет снять фильм. Наутро за столом вернулся к этой теме, сказал, что думал об этом всю ночь:
«Ведь это понятно огромным массам, притом всех народов. И ведь тут можно написать не четыре, не пять, а десять, пятнадцать картин…» [661]
Через несколько дней Лев Николаевич ходил на Киевскую дорогу смотреть автомобильную гонку Москва – Орел. Впервые наблюдал скопление этих дьявольских гудящих машин, проносившихся с шумом, окутанных дымом и пылью. Водители узнавали и приветствовали его. Один остановился, писатель осмотрел автомобиль, покачал головой, пожелал гонщику успеха.
В тот же вечер поделился с Маковицким: «Автомобили нашей русской жизни abstehen… У иных лаптей нет, а тут автомобили (3—12 тысяч рублей)». [662]На следующий день сказал Булгакову: «Вот аэроплан я, должно быть, уж не увижу. А вот они будут летать, – указал он на горбуновских ребятишек. – Но я бы желал, чтобы лучше они пахали и стирали…»
Второго мая Толстой с Булгаковым и Маковицким уезжали в Кочеты к Сухотиным. Софья Андреевна, которая оставалась дома, помогала ему собраться. На вокзале лихорадочно снимал фотограф. Хотя билеты были куплены в третий класс, пришлось ехать вторым – третий был забит. Лев Николаевич разволновался, решил, что все это подстроила жена или железнодорожное начальство, чтобы он не очень устал, и с досадой повторял, что это незаконно.
Протестовал так сильно, что пришлось освободить для него место в третьем классе, где, устроившись на жесткой лавке, наконец успокоился. С любовью смотрел на проносившиеся мимо пейзажи. Сидя напротив, Булгаков любовался им: «Голова, выражения лица, глаз и губ Льва Николаевича были так необычны и прекрасны! Вся глубина его души отражалась в них. С ним не гармонировали багажная корзина и обстановка вагона третьего класса, но гармонировало светлое и широкое голубое небо, в которое устремлен был взор этого гениального человека». [663]
Первые дни в Кочетах были чудесны: вдали от Софьи Андреевны природа казалась Толстому прекрасной, люди – милыми, заботы – необременительными. Письма, которые он пишет Саше, все еще выздоравливающей у Черного моря, полны радости жизни: гуляет по парку, слушает соловьиное пение, любуется ландышами и не может отказать себе в удовольствии сорвать несколько цветков, душу обуревают чувства – одно лучше другого.
Но скоро на первый план выступают всегдашние сомнения: «Опять мучительно чувствую тяжесть роскоши и праздности барской жизни. Все работают, только не я. Мучительно, мучительно», – записывает Лев Николаевич в дневник четвертого мая. И немедленно делится с дочерью: «Очень, очень у меня нарастает потребность высказать все безумие и всю мерзость нашей жизни с нашей глупой роскошью среди голодных, полуголых людей, живущих во вшах, в курных избах». [664]
Даже хорошее обращение хозяев со своими слугами или крестьянами кажется ему сомнительным: не лучше ли неприкрытый деспотизм, чем такой замаскированный? И вот уже Кочеты не приносят былой радости, но тут приезжает Чертков. Они обнимаются со слезами на глазах. В течение последующих восьми дней следуют взаимные признания, прерываемые только фотографическими сеансами – снимает либо сам Владимир Григорьевич, либо приглашенный и одобренный им специалист. Двадцатого мая учитель и ученик расстаются, пообещав друг другу скорую встречу.
Через неделю после приезда Толстого в Ясную вернулась из Крыма Саша – поздоровевшая, бодрая, с коротко остриженными волосами. Ее сопровождала преданная Варвара Михайловна Феокритова. Увидев их, Софья Андреевна вновь почувствовала себя неспокойно – и та, и другая были сторонницами Черткова. Пока дочь энергично стучала по клавишам «Ремингтона», мать слонялась по дому, бранила слуг и страдала, словно не была здесь хозяйкой. Она заявляла всем и каждому, что измучена, что никто ее не бережет, что управление имением – непосильный груз для женщины ее возраста. Толстой возражал, что никто не заставляет ее все это делать, и предложил совершить путешествие, чтобы сменить образ мыслей. В ответ – крик: ее прогоняют, хотят от нее отделаться, со страшными проклятиями она убежала. Слуги – пешие и конные – отправились на поиски, нашли ее в поле довольно далеко от дома, привезли в коляске. Нервы у нее были напряжены, но прощения она попросила.
Читать дальше