– Нет, это я склонил ее к сожительству.
– Слава богу! Наконец сказана правда!
– Может, старичок, ты считаешь, что я совратил ее? Ведь это же не невинная девица – вдова.
– Что ж с того? Ты обещал жениться?
– Нет.
– Подумай получше.
– Жениться? С какой стати? Я не обещал. И не совращал бедную, несчастную, неприкаянную вдовушку, как она себя выставляла на суде.
– Вот мы подошли и к этому важному событию. На суде она утверждала, что ты обещал жениться на ней. Только поэтому она отдалась. А позже начала позировать для этой самой «Данаи».
– Я не мог обещать жениться. Хотя бы по той простой причине, что в этом случае приданое несчастной Саскии, на которое я мог бы воспитать Титуса, уплыло бы от меня. Это я говорю грубо, чтобы раз и навсегда отмести эту глупую шутку с женитьбой.
– Сапожник Олаф Олафсон говорил…
– Ничего не говорил! А то, что было сказано на суде, говорил с ее слов. А не с моих! Не с моих! Да, я не отрицал и не отрицаю, что спал с нею. Я не насиловал. Она была согласна.
– А все-таки как быть с обещанием жениться? Только откровенно. Без утайки.
– М-м… Да, да… Возможно, вырвалось у меня что-то похожее. В припадке страсти. Черт возьми, у меня не было времени ходить по борделям. А тут на глазах вертелась эта самая экономка. Ей полсотни лет можно было дать запросто. Я не полагал, что очень грешу…
– А она надеялась. Более того. Она часть своего имущества завещала Титусу, которого очень любила.
– Да, завещала. Но мне не нужны были ее деньги.
– А как ты от нее отделался? Как привлек на свою сторону этого пьянчужку Питера Диркса, ее брата? Это вы вместе с ним, вы вдвоем, упрятали Геертье Диркс в работный дом. А может, и в сумасшедший. Вы!.. Вы!.. Оба!..
– Замолчи, старичок!
– Нет, в такие минуты надо выслушивать до конца! Ты обещал выдавать Геертье Диркс ежегодное вспомоществование в размере ста шестидесяти гульденов. Суд повысил эту сумму до двухсот. Если она не жена тебе – зачем такая пенсия?
– Из жалости…
– А может, приглянулась эта молоденькая Стоффелс? Сколько было служанке? Двадцать три?
– Возможно…
– Так, значит, и упрятали Геертье Диркс в работный дом, сиречь тюрьму?
– Нет, я не знаю ничего о ней. Она же уехала в Эдам. Питер Диркс присматривал за ней…
– Не произноси имя Диркса. Этого пьянчужки. Он просто продажный тип. На нем креста нет!
– Не заговаривайся, старикан!
– Надо говорить правду. А ты, господин ван Рейн, должен признаться, хотя бы в эти критические минуты, что был жесток, эгоистичен. Геертье Диркс умерла, но лгать негоже. Она надеялась. Как всякая женщина. Ты даже подарил ей перстень. Дарил?
– Да. Дарил. Но это не значит, что я хотел жениться на ней.
– Господин ван Рейн, когда там, наверху, состоится нелицеприятный суд, тебе скажут, тебе докажут, что с Геертье Диркс ты поступил несправедливо. Можно жениться или не жениться. Но великодушным быть пристало. Да, конечно, все твои друзья помогали тебе, вместе топили несчастную Диркс. Твои деньги доделали дело. Не отпирайся…
Из разговора в Национальной галерее. Лондон. Апрель, 1971 год.
– А вот и Рембрандт. Ему тридцать шесть лет. То есть это он за год до рождения сына Титуса и за два года до смерти Саскии. Он тепло одет. Костюм на нем дорогой. Взгляд спокойный, умный. Нос слегка вздернут, а картошкой он станет много позже. Обратите внимание: вальяжный господин уверен в себе. Если бы вам не сказали, что перед вами знаменитый художник, вы бы смело могли принять этот портрет за портрет бургомистра Амстердама.
– Возможно, это портрет человека, достигшего всего, что намечал. Человека обеспеченного. Более того: человека, которого не волнуют проблемы искусства, всегда волнующе-тревожные. Верно, в двадцать три года он был куда обеспокоенней. Он глядел в неопределенное будущее. А здесь – все в кармане. Так, по крайней мере, представляется зрителю. Но в то же время, если приглядеться получше, – слишком умные глаза, взгляд без самодовольства. Это уж точно!
– И все-таки главное в этом портрете – довольство, покой.
– А смерть трех малышей? В глазах все-таки прочитывается тяжесть перенесенного. Нет в них блеска, нет намека на полную уверенность.
– Но и горя особенного не ощущается…
Из разговора в Музее истории искусств. Вена. Май, 1981 год.
— Стоп! Вот и Рембрандт. Я вспоминаю его автопортрет тысяча шестьсот сорокового года. В то время ему было, значит, тридцать четыре. А здесь? Под пятьдесят. Уже глубокая борозда меж бровей. Поблекли усы и бородка. А может, вовсе сбрил их. Усталый взгляд. Одет небрежно…
Читать дальше