— Он написал вам? Он хлопочет? Где он? — закричал я.
Уполномоченный молчал. Он пытливо разглядывал меня.
— Что ж вы не отвечаете? — теперь я спрашивал.
— Я когда-то работал под началом Михаила Ивановича. Он в партию меня рекомендовал. Поручился, когда послали в органы. Настоящий большевик. Обидно.
— Что обидно? Скажите, где он?
— Обидно, что у него… такой сын.
Уполномоченный крякнул, поднялся и ушел. Начкон продолжал составлять протокол. Он долго, немыслимо долго писал. Меня качало и мутило от усталости, от голода, от горьких мыслей о себе, об отце, о Кольке. Лучше бы не встречаться мне с уполномоченным. Словно отец сам прошел мимо меня. «Обидно, что у него… такой сын». Лучше бы мне убежать с Колькой. А еще лучше умереть.
Наконец начкон протянул листы протокола. Все было правильно написано, замечательным почерком. Я подписал.
Вернулся уполномоченный, он больше не смотрел наменя, я больше для него не существовал.
— Можете вернуться в вагон, — сказал начкон.
А уполномоченный уткнулся в бумаги. Я пошел к выходу и, открыв дверь, за которой стоял боец с винтовкой, повернулся. Не мог, не мог я уйти, не поговорив с этим человеком! Они оба молча смотрели мне вслед.
— Идите, идите, — торопил начкон.
— Ради отца поверьте, не враг я, не враг!
— Промыслов, ступайте!
— Передайте отцу, прошу вас: я ни в чем не посрамил его имени.
— Вы что, не понимаете русского языка?
Я вышел на мороз, к своим. Закоченевшие, полуживые от усталости, голодные, они еще торчали на улице. Меня встретили тревожные взгляды Володи, Зимина, Фетисова.
— Хлопчик, милый, — прошелестел Петро, еле шевеля синими губами. Допрос длился очень долго, они и не надеялись меня увидеть.
Уже в фиолетовых зимних сумерках нас вернули в отремонтированный вагон. Вещи наши были свалены в кучу. Начкон поднялся вслед за нами и объявил:
— За круговую поруку, за нечестное поведение на следствии, за нежелание помочь органам вы лишаетесь всех льгот до конца этапа. Никаких газет, никакой переписки с родными, никаких продуктов за свой счет. По прибытии на место буду ходатайствовать о водворении всех в штрафной изолятор.
— До места-то не доехать, сдохнем! — простонал Петро.
Начкон, приготовившийся выпрыгнуть из вагона, обернулся.
— Одумаетесь и захотите помочь нам — наказание отменим. Вот Промыслов, если захочет, может помочь и нам и всем вам. Воздействуйте на него. Все равно беглецов поймают.
До поздней ночи обитатели вагона разбирали при свете огарка свои пожитки, спорили, ругались. Поносили Кольку — из-за него совсем худо. Кидались на меня: мог бы помочь, если б хотел. Володя и Фетисов яростно защищали меня. Я лежал, равнодушный ко всему. Ругают, защищают — какое это имеет значение? Какая разница — голодный ты или нет, холодно тебе или нет, если ты лишен главного: свободы?
Ты спрашиваешь: поймали Колю или нет? Поймали. В Москве… Немыслимо понять, как удалось им проскочить несколько тысяч километров и ускользнуть от всех оперпостов, от всех опасностей. Они оказались не такими уж зелеными пацанами. По-моему, тут сыграли роль и неистовое упорство Бакина, и сноровка его напарника. В самой Москве Редько сразу нашел корешей. Какое-то время, насколько я понимаю, они отсиживались в воровской малине.
Но Коля не был бы самим собой, если бы, добравшись до Москвы, продолжал спокойно отсиживаться. Он совершил побег, чтобы вернуться к Нинке и к маме. И он стал действовать. Нинку выследил на улице, а к маме пришел глубокой ночью. Тишина улицы и неумение хитрить сгубили его. Коля попал в засаду, яростно сопротивлялся и был убит.
— Откуда же… откуда ты узнал?
— От матери… Уже потом, много времени спустя. Самым удивительным было то, что дома в Москве меня долго дожидалось его письмо (недаром в вагоне он спросил у меня адрес). Несколько страничек из школьной тетрадки и большие красивые буквы, выведенные твердой рукой чертежника. Он написал моей маме, что я жив, здоров, вот-вот вернусь.
— Митя, почему ты замолчал?
— Сейчас. Извини… Я помню наизусть каждое слово его письма. Оно как крик отчаяния, крик о помощи.
«Митя, третий день я сижу в паршивой хазовке и вспоминаю вагон, тебя. Редько пьет водку и дрыхнет, а я схожу с ума. Сегодня пойду к своим, больше нет мочи терпеть. Митя, я столько повидал после побега из вагона, что стал умный. Только поздно. Одно скажу тебе… Вот теперь, когда мне нельзя и носа высунуть на волю — прихлопнут, как собачонку! — когда нет уже мне места в этой жизни, я вижу, как хорошо жить… Смотрю из подвального окошка и завидую каждому прохожему. Ох, как завидую, Митя, будь счастлив, помни Колю Бакина…»
Читать дальше