Проводник по имени Григорий оказался на удивление услужливым и проворным. Казалось, водить иноземного гостя по городу и обстоятельно, терпеливо отвечать на каждый его вопрос доставляло ему удовольствие. Под стать ему был и иудейский толмач, который, замешкавшись поутру, нагнал их уже у ворот рынка. Поначалу, правда, Ибн Баттута относился к нему с недоверием, вспоминая вчерашнюю обмолвку о том, что переводить следует не все, что говорится, но потом, увлеченный рассказом проводника, забыл об этом, жадно впитывал каждое слово.
Константинополь был непохож на города, которые Ибн Баттуте приходилось до этого видеть. На всем здесь лежала печать иной веры, иного порядка, отличного от того, что принят у мусульман. Поражало обилие церквей, малых и больших; на папертях шевелились, протягивая худые руки из лохмотьев, нищие; калеки всех мастей ползали по земле, требуя подаяния; юродивые, закатывая глаза, хрипели, брызжа пузырящейся слюной.
Барабанный бой привлекал внимание прохожих, собирал босоногих задиристых мальчишек, которые в отличие от взрослых, глядевших настороженно, исподлобья, бежали рядом, заглядывали в лицо, и, когда Григорий, оборачиваясь, шугал их, бросались с криками «сарацины!» наутек.
Григорий задумал показать Ибн Баттуте все чудеса богохранимого города.
— Начнем с главного, — сказал он. — Священный дворец василевса ты уже видел, да тебе и жить в нем. Остается еще два места — храм Божественной Премудрости и ипподром. Считай, что это три центра, вокруг которых держится весь город. Покуда начнем с них, а далее я покажу тебе все остальное.
Айя София поразила Ибн Баттуту своей высотой и громадой купола, увенчанного массивным крестом. Обнесенная стеной с тринадцатью воротами, она напоминала город в городе. От разместившегося во дворе Рынка Парфюмеров тянуло запахом жасмина и розового масла. Тут же рядом пристроился шумный, бренчащий глиняной и железной посудой Рынок Водоносов. Само здание, построенное из пемзы и родосского мрамора, поддерживалось восьмьюдесятью колоннами и ста четырьмя столбами, доставленными сюда из античных храмов Эфеса, Ба-альбека, Трои, Рима, Афин. Стены были покрыты мраморными плитами разных цветом и оттенков, а также ясписом и порфиром. Освещенная сотнями свечей, всеми цветами радуги переливалась мозаика, массивный алтарь слепил глаза золотом и серебром.
— Святую Софию велел заложить император Юстиниан I, — с гордостью рассказывал Григорий. — Для этого он вызвал самых знаменитых зодчих — Анфимия из Тралла и Исидора Милетского. Десять тысяч мастеровых возводили храм в течение 16 лет. Император был до того увлечен строительством, что нередко обряжался мастеровым и разгуливал по стройке, ободряя работников. Рассказывают, что, когда патриарх освятил храм Божественной Премудрости, император перекрестился я воскликнул: «Я превзошел тебя, Соломон!»
Слушая перевод, Ибн Баттута согласно кивал головой, хотя вот уже который день не мог избавиться от горечи, заставляющей сжиматься сердце всякий раз, когда он мысленно сравнивал Константинополь с мусульманскими городами, где ему довелось побывать. Отправляясь в страну неверных, он не допускал и мысли, что их города не только не уступают мусульманским, но во многом даже превосходят их. Константинополь развеял это предубеждение, и то ли досада, то ли зависть смущали душу — ей не хотелось верить тому, что видели глаза. И все же любознательность, неуемная страсть к познанию нового брали верх над горечью и досадой, одолевали предвзятость, и Ибн Баттута, надо отдать ему должное, рассказал потомкам об этом удивительном городе так, как он того заслуживал, — основательно и спокойно, не разбавляя досужим домыслом виденное наяву.
Просматривая хронику константинопольского вояжа, вряд ли уместно винить Ибн Баттуту в том, что в ней немало исторических неточностей, путаницы, неувязок, над которыми по сей день ломают головы ученые-арабисты.
Многого Ибн Баттута не понял и не мог понять.
Византийская история находилась за пределами его кругозора, и, отмечая третьестепенное, внешнее, случайное, он не схватывал той невидимой нити, что связывала, казалось бы, разрозненные события в один драматический клубок. Причинно-следственный механизм византийской политической жизни был ему неведом, как, впрочем, неведомо было и многое другое, важное, но тем не менее так и оставшееся на периферии памяти по причине незнания языка, а отсюда невозможности ориентироваться в хитросплетениях обстоятельств, которые могли показаться ему случайными.
Читать дальше