«Химик», если и выигрывал у ЦСКА, то у себя дома (Эпштейн и Дворец спорта построил), но однажды в Лужниках, при аншлаге, в присутствии начальства в правительственной ложе, при трансляции матча по телевидению на всю страну, команда из Подмосковья перед решающим периодом вела в счете 3:1. В перерыве Эпштейн, чтобы лишний раз испытать судьбу, купил себе несколько лотерейных билетов, а игроков своих засадил в раздевалке за лото, чтобы отвлеклись и не думали о том, какая яростная атака тарасовской команды их ждет. И счет в свою пользу «Химик» удержал.
Вот чего-то подобного в работе с футболистами — мастерами, что по классу ближе к несравненным гвардейцам Тарасова, чем к самолюбивым «карликам» Эпштейна, — всегда и не хватало тренерам, возглавлявшим сборную нашей страны наиболее перспективных для отечественного футбола времен. И великим Аркадьеву, Якушину, Бескову, и замечательному специалисту, методисту, педагогу Гавриилу Дмитриевичу Качалину.
В оправдание мэтрам замечу, что и намека на эпштейновское лото никто из курировавших сборную идеологических командиров не допустил бы. Тренерская голова за подобные номера полетела бы и в случае победы. Поступиться серьезностью, когда дело касалось государственного престижа, у нас во все времена было совершенно невозможно.
Глаза у тех знаменитых мастеров — никто не отрицает — «горели», но за свои клубы они выступали, на мой взгляд, выразительнее, чем за сборную. Валентин Иванов говорил в те времена по секрету — не мне, конечно, мне пересказал его слова Лев Иванович Филатов, когда я занимался у него в университетском семинаре: «в „Торпедо“ я играю, а в сборной работаю».
Понимал ли Гавриил Дмитриевич, что в детском еще лице Эдика Стрельцова он приобрел не только мирового класса центрфорварда, но и единственного в нашем футболе — не, касаюсь сейчас других областей, но в запальчивости мог бы и коснуться — свободного человека?
Свободного не по убеждениям, не от осознанного диссидентства (при Сталине и в постсталинские времена у нас никто и слова такого не слышал), а от природы, от редкостного генотипа, который не мог не усложнить неизбежным несчастьем стрельцовскую жизнь: без жертвенной платы за все, что дано ему от Бога, в судьбе его ни время, ни Россия с такой бы метафорической определенностью и не выразились бы.
Стрельцов — и в молодости, и сразу после возвращения в большой футбол — испытывал минутами колоссальное сомнение в себе. Он по-российски огорчался из-за поражений — он мне сам рассказывал, что после проигранного киевлянам финала Кубка в шестьдесят шестом году, когда он по тренерскому замыслу попробовал сыграть на непривычной для себя позиции и получилось неудачно, всю ночь не спал, пил вино (не водку, не коньяк, а «красненькое») и крутил на проигрывателе много раз одну и ту же пластинку — «Черемшину» в исполнении Юрия Гуляева.
Но на поле он не знал себе равных в раскованности, в той — не устану повторять — внутренней свободе, которой он всю жизни интуитивно руководствовался, хотя и обвиняли его в недостаточной твердости характера. И в самых незадавшихся своих играх он оставался раскованным, свободным — ждал (в иных случаях и напрасно), что снизойдет на него свыше — и он заиграет адекватно своим возможностям.
С этой же свободой он пытался прожить и обыденную жизнь, ждал и в общежитии такого же, как на поле и на трибунах, всепрощения за промахи, которые он искупал в миг вдохновения. Только вне футбола не существовало — о чем он в молодости и не подозревал — точки приложения его дара. И Эдик со своей свободой был обречен на неприятности и несчастья; он прошел сквозь них, не потеряв, при всех видимых утратах, самостоятельной души, в которую при всей своей гиперболической открытости и общедоступности так и не дал никому глубоко заглянуть…
Незадолго до смерти Эдика мы как-то разговорились с ним о профессиональном футболе в его полноценном, зарубежном варианте — в конце восьмидесятых годов всех футбольных людей занимала эта тема. И я засомневался: а смог бы он играть за какой-либо из мировых суперклубов? Я ему всегда в глаза говорил о его гениальности. Но и вслух сомневался в том, что он — при его подвластности настроениям — профессионал в иностранном смысле. Он сказал, что мог бы: «там же такие деньги платят». Я удивился: он же много раз мне говорил — и в том, что это так, я тоже много раз убеждался — о безразличии своем к деньгам: «они для меня мало что значат…» Но потом — его уже не стало, а я продолжат о сказанном им мне в разные времена думать — понял, что при совестливости Эдуарда астрономические суммы контрактов в профессиональных клубах вынудили бы его обязательно соответствовать оплате совершаемого в футболе галерного труда, а не вдохновению, посещающему его не каждый раз. И ему бы пришлось ломать себя, пахать, как пашут менее одаренные, — и меньше получать удовольствия, чем тогда, когда имел он возможность играть по настроению.
Читать дальше