Двери за ним ещё не успели закрыть, и сам он ещё не успел ни слова вымолвить, хотя приготовился спросить, готова ли она предоставить ему доказательства своей к нему любви и готова ли выказать покорность и послушание, двери не успели закрыть, когда она сказала, улыбаясь:
— Ich bin ganz die Ihre, Euer Hoheit. [1] Я вся ваша, Ваше Высочество (нем.).
Эти слова мгновенно разнеслись по дворцу и доложены были бабушке и батюшке как подтверждение благополучно свершившегося. Однако же тогда он только и смог, что втянуть в себя воздух открывшимся ртом; правая рука дернулась у него, словно бы он собрался бросить девчонку на ковёр пред кроватью, а левая сама опустилась на рукоятку шпаги — словно бы сейчас у него под шлафроком, как у злоумышлителя, подвязана была шпага, шпага всегда придавала смелости. Левая, значит, рука опустилась на воображаемую рукоятку шпаги, прошелестев по бархату шлафрока, — вскрикнул! Тут он уколол руку — оставили булавку! В его свадебном убранстве оставили булавку! Хорошенькая примета для будущего наследника престола! Вот эта примета уже могла и подействовать! За такие-то шутки следовало портных всех до одного вместе с подмастерьями отправить навечно в Сибирь, но он вспомнил о булавке на следующий день — уже без всякого гнева, а только с бесконечным сожалением о чести, которой могла удостоиться баденская девчонка, но не удостоилась. Его милость к ней осталась неоказанною, а милость, неоказанная однажды, более никак и никогда оказанною быть не может — это он знал совершенно твёрдо. Так и произошло, а та мартовская ночь — чрез несколько лет, в восемьсот первом году, — та ночь совершенно не в счет, он всю жизнь полагал ту мартовскую ночь во всех её обстоятельствах не существовавшей.
Осталось не воспоминание — не помнил он своих поражений, — осталась светлая его грусть, хотя он, как на дуэль, отправился на первую брачную ночь к жене. Сбросил, навсегда сбросил предвещающий несчастье проклятый шлафрок к её ногам, чтобы выйти в одной рубахе из жениной спальни. А та, произнесши эту свою фразу, вдруг вслед за ним единым движением сбросила же ночную рубашку, розовая кучка воздушной материи образовалась возле её ног, а ему в глаза плеснуло уже совершенно невыносимым розовым светом, и запахом женского тела, и Бог знает каких притираний, и туалетной воды; отшатнувшись, он и не рассмотрел без очков, что там у неё, у дуры. Ещё почему-то дунуло странным запахом — не то действительно серой, как от ведьмы, не то жжёным порохом, словно бы на батюшкиных гатчинских учениях в потешном бою. Это был их баденский запах — от Амалии тоже иногда так-то пахло, перебивая лошадиный дух, — баденский, немецкий запах. Он всегда чувствовал себя горячим русским патриотом, вдыхая немецкую гарь, но почему-то ужас вызывал этот дымный запашок, словно бы предчувствие будущего пораженья подернутой гарью России.
Повернулся, чтобы бежать с поля боя, точно так, как всегда, и в будущем, с поля боя он бежал в туже минуту, как осознавал предстоящую неизбежность поражения, но тут не было пред ним отличной, легко уводящей вдаль, как в Австрии или под Смоленском, дороги и не было кавалергардов за спиною — полутора сотен совершенно одинаковых всадников, прямо, как оловянные солдатики, сидящих в седлах в своих перетянутых белыми ремнями кирасах. Если б кавалергарды остались живы под Аустерлицем, они бы справились с ситуацией за единый миг и помогли бы императору, пожертвовав собою и в спальне, и в бою, но кавалергарды, как и друг Адам, кавалергарды за императорскою спиной пока что, значит, пребывали в будущем, он оставался сейчас один на один с опасностью и проиграл сражение раз и навсегда. Повернулся, чтобы бежать, уткнулся в двери и тут же понял, что выйти из спальни сейчас совершенно невозможно. Он должен был спасти свою честь, спасение его чести означало спасение чести всей нации, спасение всей России, спасение русской чести пред иностранцами — он искренне полагал себя русским, а девчонку, разумеется, — розовою немкой.
Надменно вскинул голову, глядя в потолок, и произнёс, нечувствительно, помимо себя, не видя, что делает, — высасывал маленькое кровяное пятнышко на ладони, кровь всё-таки пролилась — его кровь! — произнёс:
— Spaeter. Jetzt sind Sie zu muede, meine Liebe. [2] После. Нынче вы слишком устали, моя милая (нем.).
Глядел в потолок, расписанный летающими в голубом небе купидонами, купидонами с совершенно бесполезными и бессмысленными своими стрелами, глядел в потолок, потому и не увидел не только её наготы, но и выражения совершенно стальных её глаз.
Читать дальше