Лишь в одном-единственном отношении я ощущаю себя выше большинства людей: я более свободен и более закрепощен, чем могут себе позволить они. При этом почти все они понятия не имеют о подлинном уровне своей свободы и своей порабощенности. Они проклинают свои оковы, а порой словно бы и хвастаются ими. С другой стороны, они растрачивают свое время на пустые развлечения и не в состоянии сами создать для себя ярмо полегче. Я всегда искал скорее свободы, нежели власти, и власть привлекала меня только лишь потому, что она в какой-то мере способствует свободе. При этом меня больше всего интересовала не философия человеческой свободы (все, кто занимался ею, нагоняли на меня тоску), а способ ее достижения: я хотел найти механизм, с помощью которого наша воля воздействует на судьбу, с помощью которого дисциплина вместо того, чтобы мешать нашей природе, помогает ей. Пойми, я говорю сейчас не о суровой воле стоика, возможности которой ты преувеличиваешь, и не о выборе, не о каком-то абстрактном отказе от земных благ, который оскорбителен для самих основ нашего мира, земного, цельного, состоящего из реальных предметов и тел. Я мечтал о некоем, более сокровенном приятии, о более гибкой и доброй воле. Жизнь была для меня конем, с чьими движениями ты сливаешься воедино, но лишь после того, как хорошенько его объездишь. Словом, собрав всю свою решимость, действуя медленно и незаметно и приучая собственное тело жить в согласии с духом, я заставлял себя ступень за ступенью продвигаться к этой вершине свободы — или подчинения — в их почти чистом виде. Гимнастика помогала мне в этом; диалектика тоже не вредила. Я поначалу искал простой свободы передышек, свободных мгновений. В каждой четко организованной жизни существуют такие мгновения, и тот, кто не умеет их создавать, тот не умеет жить. Я пошел еще дальше: я придумал для себя свободу одновременностей, когда два действия, два состояния становятся возможными в одно и то же время; например, я научился, подобно Цезарю [48] Т. е. подобно Гаю Юлию Цезарю, основателю империи, отличавшемуся этой способностью.
, диктовать сразу несколько текстов, научился говорить, продолжая читать. Я нашел способ жизни, при котором самая тяжелая задача прекрасно решалась, хотя я не отдавался ей целиком; я доходил до того, что временами даже подумывал, не отменить ли вообще самое понятие усталости. Иногда я упражнялся в другом виде свободы — в свободе чередования занятий: чувства, мысли, дела должны были быть готовы к тому, что их в любую минуту могут прервать, а потом вернуться к ним снова, и моя уверенность во власти над ними, в том, что я волен удалить их прочь или вновь призвать, как рабов, лишала их возможности меня тиранить, меня же избавляла от ощущения кабалы. Дальше больше: я выстраивал весь свой день вокруг какой-то одной полюбившейся мне идеи и уже никуда от нее не уходил; все, что могло меня от нее отвлечь, проекты и труды любого другого рода, и не имевшие значения разговоры, и бесчисленное множество будничных мелочей — все лепилось к ней, как лепятся виноградные ветви к колонне, служащей им опорой. В иные же дни я, напротив, до бесконечности все дробил: каждая мысль, каждый факт оказывались у меня расчлененными на бесчисленное множество мыслей и фактов более мелких, более удобных для того, чтобы их удержать. Решения, которые трудно было принять, представали передо мной целой россыпью крохотных решений; я занимался ими по одному, каждое из них приводило меня к последующему, и все становилось легко разрешимым.
Но с наибольшим упорством стремился я достичь свободы добровольного приятия — самой трудной из всех свобод. Я с охотой принимал на себя ту роль, которая отводилась мне в обществе; в годы подчиненного положения моя зависимость переставала быть для меня горькой и ненавистной, если я рассматривал ее как полезную тренировку. Я сам выбирал то, чем обладал, но зато заставлял себя обладать этим полностью и получать максимум удовольствия. Самая нудная работа шла легко и споро, стоило мне внушить себе, что она мне приятна. Как только какая-то работа начинала меня раздражать, она становилась предметом моего изучения, и я делал все, чтобы занятие это было мне в радость. Сталкиваясь с непредвиденными, порой безнадежными обстоятельствами, попав, например, в засаду или застигнутый врасплох бурей в открытом море, я, приняв все меры для спасения других, старался встретить превратности судьбы весело и открыто, радуясь тому новому, что они мне несли, и тогда эти неприятные обстоятельства лег ко вписывались в мои планы, в мои мечты. Даже когда я терпел страшный крах, я умел уловить мгновение, когда ярость враждебных сил уже выдыхалась, и катастрофа переставала казаться мне столь ужасной — я словно приручал ее, потому что соглашался ее принять. Если мне суждено когда-нибудь перенести пытку, а мой недуг, без сомнения, позаботится об этом, я не уверен, что мне надолго хватит невозмутимости какого-нибудь Тразеи [49] Тразея Пет — консул 56 г. н. э., стоик и моралист, неоднократно выражавший свое неодобрение по поводу распутного и нарушавшего все римские традиции поведения Нерона. Получив приказ императора покончить с собой, вскрыл себе вены, но продолжал беседовать с окружающими друзьями о философских вопросах вплоть до момента смерти. Смерть его долгое время еще вызывала в Риме удивленное восхищение, что нашло свое отражение, в частности, на последних страницах «Анналов» Тацита.
, но я, во всяком случае, найду в себе силы не терзаться от собственных криков. Так, сочетая осторожность и дерзость, смирение и бунтарство, крайнюю требовательность и благоразумную уступчивость, я в конечном счете нашел путь примирения с самим собой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу