В конце концов из Кронштадта был выписан знаменитый в те времена отец Иван Сергеев. Батюшка — в лиловой шелковой рясе, старчески румяный и елейный — откушал заготовленной ему по обычаю зернистой икры с калачиком, запил ее хорошей мадерой, затем стал говорить привычные душеспасительные речи, а потом истово помолился о здравии и спасении болящего раба Божия Иоанна. Затем, побеседовав опять прилично с домашними и получив пятьсот рублей — его обычный гонорар, — батюшка уехал, а раб Божий Иоанн зачертил еще более и чрез три дня умер от удара в публичном доме совсем голый…
Евгений Иванович был в это время уже студентом четвертого курса, но учился он вяло, рассеянно и без охоты. Как только умер отец, он в полном согласии с матерью — она была из небогатой, но старинной, кондовой московской купеческой семьи — ликвидировал все дела покойного, чтобы переселиться куда потише, поспокойнее. В свои края им не хотелось — там были бы они слишком на виду — и вот они уехали в Окшинск, небольшой губернский город недалеко от Москвы, где и купили себе хорошую усадьбу с несколькими старинными, уютными и обжитыми домами на зеленом обрыве над светлой ширью тихой красавицы Окши. И дома эти давали хороший по провинции доход, были деньги и в банке у них, а жили они тихо и скромно. Потом Евгений Иванович женился на бедной девушке, дочери местного прокурора, бросившей для него высшие курсы. И чтобы что-нибудь делать, он стал издавать газету…
Теперь ему было уже за тридцать. Он был довольно высокого роста, по-мужицки крепок костью, но что-то было во всей его фигуре надломленное, и иногда его серые глаза и все это тихое лицо с небольшой белокурой бородкой принимало вдруг мученическое выражение. Разговорчив он никогда не был, а с течением лет как-то замолкал все более и более, все более и более отходил от суетливой и для него утомительной жизни людей в свои думы. Может быть, и охоту и рыбную ловлю любил он больше всего за то, что это давало ему повод уходить от людей в молчание зеленых пустынь. Ведение газеты он очень скоро бросил: у него не оказалось ни достаточной выдержки для этого, ни такта в сношениях с местной администрацией, которая, конечно, видела в самом существовании газеты какое-то личное для себя оскорбление и старалась ей вредить из всех сил с первого же дня ее существования. И Евгений Иванович передал газету своим сотрудникам, ограничиваясь только тем, что иногда шел вечерком поболтать с ними часок, а в конце года охотно, просто и без разговоров покрывал обязательный дефицит ее: Окшинск был городок небольшой и тихий, читать не любил, а окрестные крестьяне, когда «Окшинский голос» попадал им случайно в руки, или оклеивали его листами свои избы, думая, что это очень красиво, или искуривали его.
Думы Евгения Ивановича были двух сортов: одни обыкновенные, повседневные и простые, которые он иногда высказывал даже с охотой, — это были те думы, которыми жило тогда все культурное русское общество, веруя в их истинность, терпя за них всякие заушения, уповая на них, как на каменную гору; другие думы были у него свои собственные, особенные, которым он не совсем и сам доверял, которых и сам иногда боялся, но от которых уйти было некуда, думы, одна другой противоречащие, думы-вопросы, на которые не всегда было можно найти ответ, думы часто ядовитые. Об этих думах своих он не говорил никому — разве только иногда вырывались они в минуту раздражения, горечи, тоски, но и тут он быстро спохватывался, запирал их в себе, и вот в эти-то моменты и проступало в его глазах мученическое выражение. Люди же в таких случаях смотрели на него с недоумением и между собой звали его оригиналом и чудаком, а иногда и вертели выразительно около лба пальцами, показывая, что у него в голове не все в порядке…
Дорога шла бесконечной, казалось, и унылой вырубкой, охватившей тысячи и тысячи десятин: всюду, куда ни кинешь взгляд, виднелись бесконечные тысячи серых мертвых пеньков — точно поле битвы, усеянное мертвыми черепами. И по этому мертвому полю чуть заметными канавками тянулись заплывшие уже старые межи: видно было, что некогда тут была пашня, которую мужики забросили, и она взялась лесом. Когда лес немножко поднялся, крестьяне вырубили его, конечно, а по пенькам стали пасти скот, который вытаптывал и выедал молодую поросль, и мертвая вырубка так и оставалась навеки мертвой вырубкой, по которой рос только жесткий белоус, пунцовый иван-чай да местами, вкруг пеньков, брусника. Скот с такого пастбища возвращался домой голодным и измученным жаждой: источники все давно пересохли, и только несколько ржавых болотцев освежали еще эту мертвую пустыню, этот гигантский хозяйственный нуль. Но и болотца усыхали все более и более, и старики утверждали, что тихой красавицы Окши за последние годы и узнать стало нельзя: до того она обмелела.
Читать дальше