— Еще не знаю.
— Жаль, что Михаил Николаевич скончался, — вздохнул священник, — он бы вам помог в этом деле. К Булгарину, пожалуй, не ходите. Полевой вот тоже недавно умер, потеря большая. А ведь он такие дела понимал хорошо — Мекензиево путешествие по Америке перевел… Правда, «Московский телеграф» его запрещен, как запрещены и иные издания. Я, Лаврентий Алексеевич, слежу за журналами. Только трудно стало — многие закрывают, и подписные деньги пропадают. Ром у вас какой добрый. Ямайский, поди?
— Нет, гавайский, — ответил Загоскин, подливая попику рому в чай и невольно улыбаясь, вспоминая свою встречу с отцом Яковом в Ново-Архангельске.
— Может ли священнослужитель в Российской империи иметь телескоп? — вдруг спросил попик, вытирая вспотевший лоб прямо рукавом рясы. — На сей вопрос мне никто ответить не может. «Астрономия» Литтрова, после того как я ее прочел, ввергла меня в мечтание, и я решил накопить денег на телескоп. Только меня снедает мысль; не будет ли преследования от начальства?
Теперь о вашей повести… Может, мне, как священнику, и не следует давать вам подобные советы, но в столице вы должны обратиться к самому пламенному нашему публицисту — вы знаете, о ком я говорю. Крайние его убеждения и независимость не позволят ему оттолкнуть ваших исканий. И если он напечатает в своем журнале ваше сочинение — вы победили.
Перед тем как расстаться с хозяином, попик внезапно замолчал и поник головой.
— Все мы смертны, — сказал он. — Это истина, которую одолеть невозможно. О смерти одного лица я и дерзаю вам сообщить. Дерзаю потому, что это известие особо тягостно будет для вас. Почему я к вам пришел?
Я вспомнил, как года три назад меня вызвали к умирающей в одну из усадеб нашего уезда. Я исповедал и приобщил святых тайн ту, которую вы любили в молодости. И на смертном одре она сказала мне о своей любви к вам, призналась, что любила и любит до смертного часа.
Помню, была метель, яблони мерзлые стучали ветвями в окно. Возле кровати больной стояло блюдо с антоновскими яблоками, — она утоляла ими жажду…
Помолчав, он продолжал:
— Я знаю точно, что речь шла именно о вас, ваше имя повторяла она в бреду. И во имя того, чтобы вы знали, что на свете было сердце, которое жило одной лишь любовью к вам, я нарушил тайну исповеди. И пусть то, что вы узнали от меня, послужит вам утешением в нелегкой вашей жизни, которую вы избрали. Язычник, но твердый душою человек дал вам совет не меняться в лице, и я, священник, повторяю слова дикаря; простите мою смелость и позвольте мне покинуть вас в твердом убеждении, что вас не оставит и на этот раз ваше мужество.
Попик тихо поклонился Загоскину и вышел из комнаты.
В ночной тишине было слышно, как он спускался по темной лестнице, ощупывая руками скрипучие перила и старчески кашляя. И Загоскин вновь остался один в тесных стенах. Языки свечей то выгибались, то делались неподвижными и яркими. Но теперь он почему-то не мог смотреть на эти малые частицы огня.
Он привык к кострам, разложенным на сугробах, таким огромным, что их пламя, казалось, доставало до небосвода и сливалось с северным сиянием. И его вдруг потянуло снова туда — в снежные пустыни, в дикие леса, на просторы, озаренные дыханием вулканов. Огонь всегда казался Загоскину олицетворением жизни. Рассказ отца Корнилия, тишина человеческих нор, скудные огни свечей, слабый звон часов и сознание одиночества — все это заставило Загоскина пробыть некоторое время в каком-то оцепенении. Очнувшись, он подошел к канделябрам и потушил все свечи, кроме одной — самой короткой и оплывшей. Огонек с голубой сердцевиной долго реял в темной глубине комнаты. Наконец погас и он, как бы слившись с зимней синевой, которой были пронизаны окна перед рассветом. Загоскин заснул, откинувшись на спинку жесткого дивана. Он не слышал, как началась жизнь в нумерах «Бразилия», как зазвенели печные вьюшки, захлопали двери, хрипло застонал орган и маркер со стуком выставил на бильярд пирамиду шаров. В эти дни Загоскин, мучаясь и сомневаясь, дописывал последние страницы своей повести.
Однажды в середине дня раздался сильный стук в дверь.
— Войдите! — сказал Загоскин, переворачивая лист рукописи. Он поднял глаза на вошедшего и невольно прикрыл ладонью листы. Перед ним стоял огромный и, видимо, страдающий одышкой седой капитан-исправник в покрытой инеем шинели. Большие и бесцветные глаза его медленно обводили комнату, не задерживаясь ни на чем. Хозяин и гость молчали, слышно было только, как тяжело дышит полицейская грудь, перетянутая белым портупейным ремнем, увешанная большими, мгновенно запотевшими в тепле комнаты медалями. Гость запустил пальцы в седые бакенбарды, вытащил из них тающие сосульки, отыскал глазами стул и уселся без приглашения посредине нумера, поставив саблю между колен.
Читать дальше