Владимир нашел глазами Муромца.
— Илья Муромец, — громко, на всю гридницу, металлическим голосом сказал Владимир, — твое место здесь. Рядом со мной.
Стало совсем тихо.
— Благодарю за честь, княже, — негромко и спокойно ответил Илья, — мне и здесь удобно. И эта честь не ниже той: сидеть с теми, кто всю жизнь воевал за тебя, чего и я себе желаю.
Владимир был как не в себе еще с того часа, как объявил о пире. Он представлял себе соперника, которого на самом деле не было, но от этого в воображении князя он делался только опаснее и непредсказуемей. Теперь этот соперник не в распаленном воображении, а на самом деле бросал ему вызов, ослушавшись и презрев честь сидеть с ним рядом!
И Владимир сорвался.
— Да, ты прав, — сказал он зло и отчетливо, — там твое место — с побирушками, нищими, незваными.
Сказал, с ужасом прислушиваясь к себе. Он ли это говорит, мудрый и приветливый Владимир Красно Солнышко? Безумные и несправедливые слова, которые никогда не могли выйти из его уст. Кто околдовал его, уж не Илья ли?
Но было уже поздно.
Оскорбленные старики и инвалиды один за другим стали подниматься с мест, уходили вон из гридницы. С ними ушел Илья.
****
— Что ж, — сказал Муромец старикам, — раз не нашлось нам места за княжьим столом, отпразднуем его вокняжение за иным.
И они пошли в харчевню попросторнее, и Илья заказал хмельного и закуски — на всех, никому не отказывать. И набежали гуляки, чествовали старых воинов, пили и ели.
И старики смеялись, и вспоминали, и рассказывали, ибо было кому и было что.
А потом за Ильей пришли.
****
Это была самая настоящая смута и измена, потому что по улицам ходили пьяные гуляки и кричали всем: «Илья Муромец — наш князь, наш король!» Конечно, гуляк могли подговорить враги Руси, и мзду за эти крики заплатить могли, иначе откуда у них взялись такие слова и мысли, тем более — «король»? То беспокойство, которое князь прятал от самых ближних, могло не ускользнуть от лисьих глаз соглядатаев. А еще рассказывали, что шаманы, или дэвы, или кто-то еще в половецких степях мог, сидя у себя в юрте, смотреть глазами своих подсылов. А от злой мудрости горьких мыслей не скроешь. Так что, может, и не Илья бунтовал, другие вредили. Разглядевшие вражьим оком княжью маету. И будь здесь Добрыня, уж он-то разобрался бы с этими странностями, ухватил бы за кончик непонятное.
Да и сам Владимир в другое время…
Но сейчас ему ни до чего не было дела. Измученный невнятными предчувствиями и подозрениями, он наконец-то получил подтверждение, ясность обрел. Худшее из его злых подозрений подтверждалось, что же нужно было еще? И приказ он отдал без колебаний: замать Илью прозванием Муромец, опустить в яму темную, каменную — и там замуровать.
****
Княжне Наталье те полеты выше крыши дружинной избы запомнились навсегда. И уверенность, полная и спокойная, что она непременно будет поймана в мягкие и сильные руки. Потом дядько Илья уехал жить в крепостицу, а за Наталью, спохватившись, крепко взялись няньки-мамки, вылепливая из нее настоящую княжну, то есть продыха не давая. (В день, когда исполнилось шестнадцать, сказала им: всё. Подходите, только когда позову. Иначе — голову с плеч). Ни о каких полетах, конечно, уже и речи не шло, и видела Наталья дядьку редко и больше издалека. Но запомнилось. И чем дальше она росла, чем больше понимала в дворцовых делах, шепотках сводных братьев, тихих сплетнях мамок-нянек, липкой угодливости слуг, тем эта уверенность помнилась сильнее. Шестнадцатилетней Наталье не так были милы те детские полеты, сколько она, уверенность. Что есть такой человек. И пока дядько Илья жил, просто жил где-то одновременно с Натальей, самой ей жить было не страшно и даже радостно. Она и не помнила, кажется, об Илье, просто так жила.
И вот теперь все опрокинулось навсегда. Лукавые шепотки, тайные расчеты, хитрые дела — все останется, а надежных рук и честности доброй — не будет. «Лучше было бы мне помереть, — подумала она спокойно, — вреда бы меньше было. Потому что — какая с меня польза?»
Но ведь дядько Илья был еще жив! Ну не сразу же он помер в этой норе! Просто нужно было торопиться, и торопиться нужно было ей, дочери владимировой, потому что это было ее дело, и сделать его, кроме нее, было некому. Ради отца.
Он ведь спохватится, да поздно будет.
Она и сама не понимала, откуда у нее, шестнадцатилетней, взялась эта твердость в разговоре с землекопами и плотниками, этот тон заказчицы, ослушаться которую — себе дороже, а вот откуда брались золотые гривны — объяснять не надо. Монистов у дочери Владимира никто не считал. И никто уже не посчитает. Если спросят, — ну, скажет, засунула куда-то, а куда — забыла. Пустяки это.
Читать дальше