И так жалко было Илье людей, что каждого, кажется, взял бы на руки, по голове погладил, успокоил. Нечисть развеется, на худой конец — голову с плеч, как Соловью, а вот как людям друг друга не бояться? Чтобы не пелись песни, в которых живет страх и передается от души к душе? Для этого нужно защитить каждого.
Вот только никакой силы богатырской на это не достанет.
По костям никого признать не удалось, уж больно были перемешаны, по черепу признали дружинника из отряда, посланного три года назад князем, чтобы уничтожить разбойников, — уж очень шрам у него приметный был. Таких отрядов было два, и ни один человек не вернулся.
Фома Евсеич в самом деле не был плохим человеком и понимал, как важно знать родным об участи пропавших. Все сохранившиеся фрагменты одежды, нательные кресты, другое, о чем и говорить-то не хочется, — пуки свялявшихся женских волос, например, — все было тщательно подобрано его людьми и выложено на задах княжьего двора в специально освобожденной мыльне. Там же, на задах, были сгнившие телеги и все прочее, что не «продали разбойники».
Жуткая эта выставка практического смысла не имела: еще после потери посланных на борьбу с разбойниками отрядов Владимир признал права наследников пропавших на этой дороге на их имущество и, кстати, накрепко запретил своим богатырям, как раз начавшим возвращаться с войны с Константинополем, пытать силы на этом разбойном пути. «Вы мне для другого нужны», — сказал строго. «Другого» действительно немало было в эти годы. Так и осталась дорога как бы просто испорченной: ездить стали реже и в обход.
Так что за правом на наследство в проклятую мыльню не ходили; ходили те, кому вправду нужно было узнать, будут ли косточки их близких отпеты батюшкой в общей могиле.
Вой стоял эти дни у мыльни, неумолчный страшный вой.
Кого узнавали, писарь отмечал — и для порядка, и чтобы батюшка на отпевании мог помянуть по имени.
Узнали, кстати, вещи нескольких разбойного характера людей, про кого думали, что в шайку к Соловью подались. Илья и тогда, князю, не сказал о судьбе соловьевых разбойничков, промолчал и теперь. Пусть отпоют; кто знает, не расплатились ли они адом при жизни за страшные свои грехи хотя бы частично.
Так и схоронили всех в братской могиле, и батюшка отпел всех вместе — крещеных, некрещеных и вовсе католиков.
Таких по вещам обнаружилось трое. Два набора заржавленных иноземных доспехов, монашеский наперстный крест, истлевшие остатки одежды — дворянской и черной рясы. Куда и зачем двигались по дороге, ведущей в глубь Руси (или из глуби?) двое рыцарей и католический монах, было непонятно. Еще одна вещь, найденная в овраге, судя по всему, тоже принадлежала им. Это был золотой медальон грубой работы, с непонятным символом на крышке.
Внутри медальона обнаружился кусок пергамента, много раз использованнный и скобленый. На нем был начертан некий план, долженствующий привести к отмеченному месту, скорее всего — кладу. На листке имелась также расплывчатая надпись на незнакомом (а знаком ему был только русский) Фоме Евсеичу языке.
Пергамент Фома Евсеич определил, как и положено, в княжеский архив, предварительно сняв с него две копии. Золотой медальон, который чем-то ему глянулся, взял себе, посчитав, что положенная ему доля перекрывает стоимость медальона с лихвой.
Фома Евсеич был вдов, сыновья его давно и прочно стояли на своих ногах, дочери были замужем, тоже удачно, так что ни о ком заботиться ему нужды не было. Добро он подкопил немалое и теперь мог позволить себе брать мзду не столько для прибытка, сколько из интересу. Потому брал всякие чудные и необычные вещицы, и набиралось их у него уже немало.
Однако то ли зуд кладоискательства, то ли должностная ответственность (клад, несомненно, должен был по обнаружении поступить в казну) не давали ему покоя, и, определившись с медальоном, он вернулся к разглядыванию обнаруженной в нем мапы. Фома Евсеич подумал было, что зря на днях мысленно похвалил манеру воинов четко указывать месторасположение: по картинке было совсем невозможно понять, где указанное на ней место находится, и привязать хоть к чему-нибудь, но тут же упрекнул себя в несправедливости: рисовал наверняка монах. А раз так, все нужное должны подсказать надписи — для любого монаха буквы главнее рисунков.
Помучившись впустую с непонятными и неразборчивыми надписями, Фома Евсеич совсем было хотел отложить докучный листок, но зуд не отпускал, и казначей не без колебаний решился-таки показать загадочную схему Добрыне Никитичу.
Читать дальше