Беседа перекрещивалась и возбуждалась искренней радостью и весельем: всякий торопился передать Ивану впечатления, новости и предположения. Запорожец смешил всех своими выгадками, прибаутками и приключениями на разведках. Впрочем, его указаниям про Галину никто не верил, так как они были только от жидов, да и сам козак над ними и над собой теперь подсмеивался.
— Ду, уж можно сказать, что выведал до цяты, — трунила Богдана.
— До цяты? Го-го-го! — хохотал запорожец. — Нет, я таки выведаю до цяты, только вот… — Но ему не дали окончить фразу: кто-то порывисто обнял его и зажал ему рот поцелуем.
— Семене! Брате! — только выкрикивал запорожец и в свою очередь душил побратима в объятиях.
Семену переданы были, конечно, все хитрости запорожца, как он околпачил евреев, выведал все до цяты и как попал в западню.
Забило веселье еще более игривым ключом, и сниданок превратился в пирушку закадычных друзей, светлую, радужную, подогретую лучшими чувствами, какие даны на земле человеку.
Когда приятели возвращались домой, запорожец, несмотря на то что у него в голове и бубны гулы, и склык-казан бил тревогу, завел-таки со своим побратимом и деловой разговор.
— А что, как твоя засада на шпига Ходыки? Выследил, поймал? — обратился он с вопросом к Семену.
— Устроить-то устроил, — ответил Семен, почесывая затылок, — да все неудача. Сколько ночей на чатах провел — и никакого толку. Если кто и проходит в калитку, то все разные люди: то чернец, то крамарь, то жид, то простой мужик, то харпак, то нищий калека, видно, за подаянием.
— В глуху нич? — засмеялся козак.
— Да оно, пожалуй что не слушный час, а проте кто его знает? Ну, а все же хватать первого встречного не приходится. Вот если б я заметил, что один кто-либо вчащает к этому аспиду, тогда я б его сцапал.
— Вот досада, матери его ковинька! Я, знаешь, так лют на этого шельму Ходыку, что всех бы, кто к нему ходит, переловил и перетрощил, а его самого, лишь бы в руки попался, уконтентовал бы добре: на его ребрах выместил бы и Басань, и все грабежи его! Ну, да уж будь я не я, а он моих рук не минет!
— Только ты с запалу не попадись ему сам в руки.
— Черта пухлого! Теперь уж меня не проведешь!.. Да и он, сатана, хоть всю нечистую силу на помощь возьмет, а от меня не открутится. Уж я его! Да стой!.. Почему ты думаешь, что все разные люди к нему ходят? А может быть, что один, да переодягается щовечора в разное?
— Мне это не приходило в голову, — смутился Семен.
— Го-го! То-то и видно, братухо, что ты еще в хитрощах неук, а мы так на них и собаку съели, и котом закусили… Ей- богу, один!
— Пожалуй, — согласился с этой мыслью и Семен, — потому что в последнее время, вероятно, эта тварь заметила меня и стала обходить фортку налево: мабуть, там есть тоже лаз.
— Знаешь что? Идем сегодня же ночью на засады, ты в свою будку, а я налево, и первого, кто наблизится, хотя бы это был и протопоп, хватать и вязать… На свист бежать друг к другу!
Часа через два, когда совершенно стемнело, приятели уже стояли в засаде на условленных постах. Не прошло и часу, как Семен услышал свист запорожца и опрометью бросился к своему побратиму…
В железных руках его бился какой-то сутуловатый и тщедушный старик, одетый в крестьянское платье.
— Заткни ему горлянку платком, а то я задавлю его пожалуй, — прохрипел Деркач, — все пробует кричать. Да у меня, шельма, не пискнешь! Вот так добре… тепер мычи, сколько хочешь. А видишь ты, какая у него борода? Клееная! Дотронулся только рукой и отхватил половину. Поверь, что это тот-таки, какого нам и нужно… Крути ему руки и волоки вместе со мною: у меня тоже есть такой лёшок, такая яма, куда не просунет своего носа Ходыка!
Семен быстро исполнил приказания запорожца. Незнакомцу заткнули рот платком, связали ему руки и ноги. Деркач набросил на него керею, закрывши ему голову и лицо. Пленник не сопротивлялся и не издавал никаких звуков: казалось, он потерял от ужаса сознание. Приятели обвязали его сверху поясом и поволокли свою добычу в овраг.
После отъезда отца и разговора с Ходыкой Галина воспрянула духом: прежние подозрения и тени каких-то предчувствий рассеялись, уступив место светлому жизнерадостному настроению. Ходыка ей показался теперь вовсе не таким сказочным пугалом и зверем, как она прежде предполагала, а ласковым и способным на отзывчивость человеком… Отец, — ну, она и прежде знала, что он ее любит, но в последнее время он ей казался суровым и замкнутым, а теперь разъяснилось, что вся эта суровость навеяна горем людским и скорбью о вере… Да, такая суровость и замкнутость есть проявление высоких и святых чувств, которых она за своими личными муками и не замечала. «О, как права была мать игуменья, — думала теперь Галина, — как права была она в своих речах и порадах, что людское спильное горе давит больше сердце благочестного, чем свое власное, а людское счастье дает больше светлой радости нашей душе, чем свое, что бороться за униженных и оскорбленных, жертвовать собой за гонимую церковь — это такой подвиг, перед которым бледнеют всякие затворничества!»
Читать дальше