Народу на улице становилось все больше, толпа текла как река; вот вышла из берегов, разливается уже и по дворам. Появились крытые белым брезентом фургоны, влекомые упряжками мулов, их нахлестывали ездовые с закатанными рукавами, а за фургонами на прицепах ехали зарядные ящики и пушечные стволы на лафетах — отражая вечереющее солнце, они били по глазам неожиданными, колкими отблесками, намекающими на их грозную убийственную сущность. Эмили плотно задернула шторы, встала спиной к окну и закрыла глаза. Слышалось мычание коров, окрики гуртовщиков, щелканье кнутами. Какая же это армия? Ползут как тараканы, как паразиты какие-то!
В церковь она ходила только по обязанности, но тут подумала, не помолиться ли. Однако о чем молиться? На что надеяться? Разумной надежды увидеть Фостера Томпсона — чтобы он подъехал к дому, махая фуражкой-конфедераткой и широко улыбаясь, и чтобы при этом не был привидением — нет, такой надежды у нее уже не было.
Я уезжаю сражаться с тиранией, — когда-то сказал он, и это было последнее, что она от него услышала. Потом он поцеловал ее в щеку. В военной форме он выглядел молодцевато и самоуверенно — можно сказать, олицетворял собою весь их образ жизни, их свободолюбие, их честь.
А тут… То, что она видела и слышала, это не марш, не поход, да и вообще это не солдаты — сброд, чернь какая-то, нечто колобродящее, толком не сознающее себя ни в каком качестве. Вдалеке послышался сигнал горна. Гомон стал распадаться на отдельные голоса, словно к воротам подошли гости. Повсюду эти самые гости располагались на лагерную стоянку. Во дворах, на городской площади в конце улицы… И вот кто-то уже стучится в дверь. Она вышла на лестничную площадку. Из спальни судьи с глазами, полными страха, появилась Вильма. Судья проснулся. Что? Что происходит? — слабым голосом взывал он. Ничего, отец, совсем ничего! Потом, уже спускаясь по лестнице, она тихо, но зло обронила через плечо, обращаясь к Вильме: Тебя тут только мне не хватало — сядь и сиди, где приказано.
Отперла входную дверь и отступила; синемундирные, отстранив ее, толпой ввалились в дом и завладели им.
В ту ночь ей было не уснуть. Их с Вильмой жизненное пространство ограничили спальней судьи. Другого места в доме им не оставили. Свернувшись, она лежала на софе. В городе там и сям бушевали пожары. Она их наблюдала в виде мятущихся, дрожащих отблесков на потолке. Решила, что ей еще повезло: в доме на постой расположились штабные офицеры. Вежливо посоветовали ей пройти наверх и там оставаться, так что у нее теплилась некоторая надежда на то, что, когда они уйдут — бог даст, это будет скоро, — дом она найдет не пострадавшим. Однако хохот и хождение туда-сюда ей пришлось слушать весь вечер. Они внизу так громыхали сапожищами, что даже графин на тумбочке у ее изголовья ходил ходуном. Поминутно бегали в отхожее место на дворе. Табаком накурили так, что дым к ней проникал из-под пола.
Ощущение их подавляющего мужского присутствия выводило ее из себя. Это чувство было ей не ново — отвращение ко всему их полу, с его скотством, тем более оскорбительным, что сами они нисколько этого не сознают. Живут себе как бог на душу положит, а страдать от этого предоставляют женщинам. Точно такое же чувство она испытывала еще девочкой, когда брат Фостер приводил в дом друзей. Даже Фостер, милый Фостер, иногда эдак плечиком оттеснял ее от ее собственной жизни. Как придет, сразу тесно становилось, будто он сразу все место занял. Ну, и аппетиты у него, конечно, поразительные — как и у всех у них. Среди них живешь словно между каких-то диких зверей из джунглей: оказывают тебе свои джентльменские знаки внимания, а сами так при этом смотрят… Потом, это ведь они затеяли войну! Женщины не воюют, не скачут на лошадях, размахивая саблями и крича что-то там про честь и свободу.
Но она не верила, что эта война разрушит все ее существование, навсегда сделает ее отверженной и никому не нужной… Не верила, не верила, а потом вдруг приподнялась с софы и поняла, что иначе-то ведь и быть не может. Но что же ее так встревожило? Времени часа два или три утра. Камин не горит, внизу никакого движения. Выстуженную комнату освещает одна луна. Она подошла к постели отца. Тот неподвижно лежал на спине. Но челюсть у него отпала, а обе руки на одеяле были сжаты в кулаки. Она коснулась его щеки; щека оказалась сухой и холодной.
Вильма! Вильма! — безумным шепотом стала звать она, словно боялась разбудить отца. Девушка спала на полу у изножия кровати. Эмили стала трясти ее. Проснись! Проснись!
Читать дальше