— О нет, мсье! Кто бы мог упрекнуть вас в этом? Нет!
— Я тоже так думаю, — тихо проговорил Бальзак. — Я честен с самим собой и со своими читателями, Батайль.
— О да, мсье. Да.
— Послушайте, Батайль, мне необходим отдых, чтобы освежить мозг, но чтобы отдохнуть, необходимо путешествовать, а чтобы путешествовать, нужны деньги, а чтобы достать деньги, нужно работать, творить, и так все в одном замкнутом кругу, какого не выдумает, не решит самый опытный математик. Одним словом, я нахожусь в заколдованном кругу, и у меня нет возможности выйти из него.
Они выпили по четвертому бокалу. Крепкое вино ударяло в голову и сжимало ее упругими обручами; они давили на черепную коробку, и мысли совершали по ним свой бесконечный круговорот. Они троились, эти мысли: одни об Эвелине, другие о письмах в Петербург, третьи о Батайле.
— Ах, Батайль, если бы вы знали, Батайль!..
Владелец типографии сидел потупясь в кресле, отягощенный своими заботами. Через мгновение он отозвался:
— Что именно, мсье?
А Бальзак уже забыл, что он хотел рассказать старому типографу.
— Мне приятно у вас, — признался он. — Вот бы так отгородить себя от Парижа, от всего мира, читать… А может быть, и не читать, только думать, и слушать канарейку, и смотреть в сад, нести в себе свое одиночество, как драгоценное сокровище. Я завидую вам, Батайль.
Горькая усмешка искривила губы Батайля.
— Не завидуйте, мсье. Эта тишина — только минутное впечатление. Я не имею покоя. Сколько мрачных мыслей преследует меня! А сколько забот! Долги, кредиторы, мир со своими нелепыми законами, со своими прихотями и соблазнами ежечасно проникает в этот уголок, и одиночество — это только химера, призрак, а в действительности я раб. Кто-то тянет меня на цепи вперед, точно быка на убой, я упираюсь всем существом, но иду, — ибо тот, кто тянет, сильнее. Я не хочу идти! — выкрикнул Батайль.
Бальзак впервые видел старого типографа возбужденным и разгневанным; его глаза из-под косматых бровей светились лихорадочными огоньками, он размахивал жилистыми руками, точно боролся с кем-то, и между тем все глубже оседал в кресле, точно уступая более сильному противнику. После долгой паузы, нарушаемой только шаловливой канарейкой, Батайль тихо сказал:
— Мир стал слишком сложен, мсье, и давно уже не разберешь, где начало и где конец. Вам виднее. Вы великий человек и хорошо распознаете глупость и порядочность в обществе.
Низко опустив на грудь голову, слушал Бальзак тихие слова старика. „Чудак, он и правда считает меня пророком. Надо ли рассеивать его иллюзию? Какая злая ирония судьбы! Я завидую старому типографу — он завидует мне“.
Что-то толкало Бальзака продолжать исповедь, полную горьких признаний, но жило в нем и другое чувство, оно пересилило, и, покоряясь ему, он разлил остаток вина в бокалы, подняв свой — тяжелый, неуклюжий, старинного стекла, со строгим изображением турнира у стен стрельчатого замка — и мечтательно провозгласил:
— Я пью за вас, друг Батайль, за ваше чуткое сердце, которое в былые времена тепло восприняло мои порывы. Как видите, свет не без добрых людей, но их становится все меньше, — тихо заметил Бальзак самому себе и одним движением выпил вино.
Он поднялся. Ноги не вполне подчинялись ему. Он понял: последний бокал был лишним. Прошел к книжным полкам. Сразу же на средней полке узнал толстые тома своих произведений. Батайль следил за ним с откровенным любопытством. Бальзак открыл дверцу и стал рассматривать свои книги. Он брал их в руки по одной, неторопливо, точно впервые знакомился с ними, как прилежный, внимательный читатель. На миг он почувствовал, что между ним и его книгами — стена, непреодолимая преграда, что он канет в небытие, сойдет туда же Батайль, а книги в серых обложках все будут стоять на полках, и другие руки будут их трогать, и другие люди найдут в них утешение. Он перелистывал знакомые страницы, и от запаха типографской краски захватывало дух, Перед глазами прыгали имена, фамилии, он шептал про себя, точно сзывая на большой совет, а за его спиной застыл в торжественном молчании старый Батайль, благоговейным взглядом ловя каждое движение Бальзака, сложив на груди тяжелые, натруженные руки.
Однажды он проснулся ночью. Сон, махнув крылья ми, исчез за окном, а память восстанавливала его, высекала искры, из них разгорелся костер, и это было наслаждение, игра, греза. За окном еще густели сумерки ночи. И это было хорошо. Никто не мешал мечтать. И он вспоминал сон с такой последовательностью, точно желал повторить его.
Читать дальше