Взяв Рим, он решил пока отомстить приверженцам Мария, которые преследовали и убивали его друзей и сторонников. Казнив нескольких человек, он оставался п Риме, как бы не помышляя о войне с Митридатом, и старался сблизиться с популярами, но это не удавалось, хотя он и способствовал избранию консулом Цинны.
Всадники и популяры недоумевали («Он идет против себя». — «Нет, он стоит за нас!»), и сам Цинна не знал, что думать. Враг Мария и Сульпиция не казался врагом плебса и сторонником оптиматов, а честным поборником права, законов, порядка; он любил родину, думал о ее благосостоянии — чего же больше? И Цинна, изойдя на Капитолий с камнем в руке, принес присягу па верность Сулле.
— А если я нарушу клятву, — воскликнул он, — и стану предателем — пусть меня выбросят из города, как я бросаю этот камень!
И он швырнул его в сторону Тарпейской скалы.
Сулла усмехнулся: он не верил Цинне. Он презирал его как человека, ненавидел как популяра. «Нужно привлечь на свою сторону хотя бы нескольких плебеев, — думал он, — а имея нескольких, я добьюсь большего: они приведут мне сотни, а потом и тысячи».
Однако надежды его не оправдались. Плебс не любил Суллу и боялся: эти холодные голубые глаза, равнодушно-невозмутимое лицо, презрительная улыбка, высокомерие патриция — всё это отталкивало плебеев. Да и сам Сулла понял вскоре тщетность своих надежд.
Получив консульство, Цинна начал разрушать установленный порядок. Он требовал суда над Суллой и уговаривал народного трибуна выступить с обвинением. Но Сулла был спокоен: под рукой были легионы.
«Если вспыхнет мятеж, — думал он, — я не пощажу популяров и плебеев, сожгу и разрушу Рим, как некогда Сципион Эмилиан разрушил Карфаген».
При этой мысли лицо его становилось каменно-страшным, глаза дикими, и он хватался за меч, точно наступило уже время предать Рим огню, а плебс — мечу.
Встречаясь с Цинной, он делал вид, будто ничего не знает, острил и беззаботно хохотал, и Цинна думал: «Не понимаю, клянусь Вестой, глуп он, что ли?! Не знать, что происходит в Риме! Или он слепо доверяет мне? Должно быть, так…»
Сулла расспрашивал его о знакомых нобилях и всадниках и, узнав, что Тит Помпоний отплыл в Элладу, — опечалился.
— Остроумный человек, веселый собеседник, — выговорил он с сожалением. — Я полюбил его всем сердцем. А Цицерон? Говоришь, слушает академика Филона, ученика Клитомаха? Счастливец! Клитомаха я люблю за прекрасную душу и уважаю за красноречие. А Красс? Серторий?
Он улыбался, слушая Цинну, сжимая кинжал под тогою: «Убить гадину на месте или подождать? Пусть царствует, когда я уеду… А вернусь — легче будет выкорчевать гнилые пни…»
Ласково простившись с ним, Сулла ушел по направлению к храму Кастора. Ликторы шли впереди, расталкивая народ.
Он любил бродить по городу, наблюдать за жизнью квиритов, посещать невольничьи рынки и любоваться нагими юношами и девушками, выставленными на продажу.
Подходя к катасте, он, прищурившись, ускорил шаг.
Издали не мог разглядеть, был ли это нагой эфеб или нагая девочка: смуглое тело, тонкие руки, стройные ноги, приподнятая голова, покоящаяся на выгнутой шее, вызвали мысль о статуе, высеченной искусной рукою ваятеля.
Сулла подошел ближе. Перед ним был эфеб. Он посматривал на римлян черными блестящими глазами, и Сулле показалось, что он взглянул на него с легкой улыбкою в глазах.
— Продаешь? — спросил консул подбежавшего купца.
— Продаю, господин мой!
— Сколько хочешь?
Грек назвал баснословную сумму.
— Один талант, — твердо сказал патриций, и лицо его побагровело. — Знаешь ли, с кем говоришь, презренная собака?
Кругом зашептались: «Сулла… Сулла…», и грек, побледнев, низко поклонился.
— Бери, господин, за один талант, — залепетал он. — Этот эфеб красив и неглуп — увидишь!
— Пусть оденется.
Сулла отсыпал купцу серебро и, взяв мальчика за руку, пошел домой.
Впереди них шли двенадцать ликторов.
Купленный раб был грек, по имени Хризогон, грамотный, смышленый, родом из Эпидавра. Он знал наизусть отрывки из «Илиады» и «Одиссеи» и хорошо пел. А пение Сулла очень любил.
Нередко в атриуме они пели вдвоем. Хризогон начинал строфу, а Сулла подтягивал низким голосом, и песня разрасталась, сопровождаемая тихими вздохами струн.
Однажды они пели отрывок из VI песни «Илиады», и когда раб старательно выводил молодым, гибким голосом прощальные слова Андромахи:
«Гектор, ты все мне теперь: и отец, и любезная матерь» [4] Перевод Гнедича.
Читать дальше