О, благороднейшая царевна Софья,
Ищеши премудрости выну небесныя.
По имени твоему жизнь твою ведеши.
Мудрая глаголеши, мудрая дееши.
Ты церковныя книги обыкла читати
И в отеческих свитцех мудрости искати
Увидевши же, яко и книга писана новая,
Яже Венец веры реченная.
Возжелала ту еси сама созерцати
И еще в черни бывшу прилежно читати.
И, познавши полезну в духовности быти,
Велела еси чисто ону устроити…
Глаза ее горели молодым огнем, когда она декламировала это. Черный клобук ее сдвинулся несколько набок, открыв новые пряди белокурых, посеребренных временем и думами волос. Царевич смотрел на нее с удивлением, Вяземский — с грустью…
— Я хотела пролить свет учения на Русскую землю, — продолжала она словно бы в какой-то забывчивости, не глядя ни на кого. — И маленький Петруша стал учиться из зависти ко мне… А там и дальше — все я да я! Уже как и царем он стал, не его просили о том, чтобы Русскую землю просветить светом учения, а меня просили… Вон и чудовский архидиакон Карион Истомин писал мне тогда:
Умоли убо самодержцев сущих.
Да государи они то изволят,
Обще Господа о том да помолят,
Наукам велят быти совершенным
И учителем людем извещенным…
А теперь на-поди! Все он да он — а я ни при чем… У него на голове венец, а у меня…
И она судорожно дотронулась рукой до черного клобука… И царевич и Вяземский молчали — все разом как бы замерло кругом, как замерла та жизнь свободы, власти, борьбы и света впереди, которая вспала на ум бедной заключеннице…
Только слышалось опять, как за окном горько, однообразно горько и надоедливо горько куковала кукушка…
— Един… два… три… четыре, — бессознательно, опустив голову, повторяла Софья. — Конца нету кукованьям — нету и мне конца…
Вдруг она почувствовала, что что-то горячее капает ей на руку. Она опомнилась. Это царевич, припав к ее руке, тихо плакал…
— Что ты, что ты, мой дружок! Полно… я забылась, старая дура…
Царевич продолжал всхлипывать… «Мне жаль тебя тетя… батюшка… он недобрый…»
— Не говори этого, дружочек, полно же, полно… А скажи лучше мне, как ты учишься? — ласково заговорила она, приподымая лицо племянника и целуя его влажный лоб.
— Я учусь тетя.
— А скажи, князь Никифор, как он учится? — обратилась она к Вяземскому.
— С Божьей помощью хорошо учится, коли к нему с любовью да с лаской, а коли государь-батюшка накричит, насердитует, пригрозит, что к немцам за море ушлет учиться, ну у нас и книга из рук валится.
— Бедный ребенок, горемычный сиротинушка, — жалостливо говорила Софья, продолжая ласкать племянника. — А что, к матери не пускает? — спросила она еще ласковее.
— Нет, тетя… Велит и думать об ней забыть… А как я ее забуду! Никогда, никогда я ее не забуду! Ох, Господи! Матушка! Мама моя!
И юноша зарыдал, припав к коленям тетки.
— Ох, горькое дите! Ох, сиротинушка круглый при отце-то и при матери! — причитала Софья.
— Да и как пущать… У нас паки и паки новшества, — загадочно заговорил Вяземский.
— Какие еще новшества? — спросила Софья.
— Новую, чу, завел…
— Ой-ли! Немку?
— Пес ее ведает… полонянка… Марфуткой зовут…
— А Монциха что?
— Рога под венцом-то вырастила…
— Что ты! Так убил ее, поди? Колесовал? Жилы на спицы вытянул? На сковороде изжарил?
— Нет, жива-здорова… токмо в немецкий монастырь упрятал…
— Диво… диво, как живу оставил… С кем же она связалась, Анка-то?
— С немцем с саксонским, с послом Кенисиным, свой-то милее.
— Застал, поди?
— Где застать! Не сдобровать бы немцу, так подобру-поздорову сам отправился в царство немецкое, прямо к сатане, в кошель Иудин…
— Как? Руки на себя наложил?
— Нет, утонул в Орешке… А в кармане-то цидулочки Монцихины да парсуна ее обретены, у утопленника-то и нашли. С праздником-то наш сокол и остался…
— Диво — диво…
Во время последнего разговора царевны Софьи с князем Вяземским царевич, приподнявшись с полу, стоял бледный, с дико блуждающими глазами. Он вспомнил слова своего духовника, отца Якова, который высказал опасение, что царь женится на новой любимице, и что детям ее суждено будет продолжать царствование на Руси. Опасение это пугало его не лично за себя, он еще не дорос до возраста властолюбия, а он боялся за мать, которую любил страстно и разлука с которой, обставленная всякого рода насилиями и стеснениями, усилила эту страсть до болезненности. До сих пор он еще верил, что отец опомнится, возвратит бедной изгнаннице если не свое чувство, то место около себя, а сыну возвратит мать, но теперь и эта мечта разрушалась: между отцом, матерью и сыном разверзалась страшная пропасть…
Читать дальше