В Кремле не осталось ни одной деревянной постройки, не выдержали даже и каменные церкви. От великого жара лопались стены, обрушивались своды, а церковь Воздвиженья развалилась вовсе. Сгорело заживо около трёх тысяч человек. Конечно, в таком ужасном пожаре людям было не до спасения имущества и продовольствия.
На месте амбаров и пристанских складов остались пепелища и пустыри.
Надеялись, что, может быть, окажут быструю помощь московские купцы из Торжка и других северных мест, где скоплены были и подготовлены к отправке в Москву запасы разных товаров. А купцы сами налегке примчались: князь тверской Борис Александрович воспользовался несчастьем Москвы и начисто ограбил Торжок, Бежецкий Верх и восемь волостей Заборовья.
Однако москвичам не привыкать было возрождать свой город из пепла. Привычно приступили в тот же день к восстановлению церквей, заново начали возводить порядки домов.
Сознание вернулось к Василию Васильевичу как раз в тот день, когда в посёлок Курмыш, где держали его татары, пришло известие, что Москва горит.
Прискакал обратно Ачисан, запылённый, охрипший и весёлый, проорал радостно, что Всевышний наказал подлых русов, этих грязных собак, что они бегают в пылающем городе, как блохи в овчинном тулупе, и всё у них сгорело. Всё, всё. А на канязя своего им наплевать, пускай па-адыхает! Крест же его Ачисан отдал родным в суматохе, среди огней и визгов русских женщин. Просто оглохнуть можно, как визжали! И цепь золотую от креста потерял… Немудрено. Всё из-за русов проклятых. Как сам ещё Ачисан не сгорел, молодец!
Всё это, конечно, доносилось и до ханского шатра, где сидели на кошмах Улу-Махмет с сыновьями. Молодые горячие царевичи упрекали отца, что не успели пограбить Москву, а теперь вот всё погорело.
— Ещё осталось, однако, — лениво сказал Улу-Махмет, и щёлки глаз его совсем исчезли в начинающих оплывать щёках. Стареть заметно начал хан. Первые серебряные нити протянулись в волосах, пожелтели веки, и руки время от времени принимались дрожать. Не веселы сделались ему лихие набеги, и дети больше не заводились в животах у жён. Усталость свою он пока выдавал за осторожность и мудрость, однако не мог не видеть, что нетерпеливые сыновья всё меньше, всё реже соглашаются с ним. Всё трудней становилось держать их в узде. Но судьбу московского государя будет решать он сам! Ударил камчой по войлоку, вышиб тучку пыли. Царевичи заулыбались:
— Конечно, отец…
— Что наш канязь?
— Всё спит. Наверное, уже не проснётся.
— Лекарь с ним?
— Лекарь есть. Правда, латинский, не больно гожий. И девка служит, московская татарка, сладкая, как дыня. Но канязь не хочет девку. Спит. И, наверное, душа его уже выбралась из тела.
Улу-Махмет помрачнел:
— Плохо. Его дорого продать можно погоревшим московитам. Если всё-таки проснётся, всё, чего захочет, немедленно чтоб было.
— Конечно, отец, — уже без улыбок согласились царевичи.
Женщина была одета по-русски, в шёлковый розовый шугай, но лицо у неё было монгольское, с низкими широкими скулами. Она дула Василию Васильевичу в глаза тёплым чистым дыханием, приникала щекой к губам:
— Не умирай, не умирай!.. Очнись, пажаласта!
— Кто ты? — с трудом, еле слышно спросил он.
Лицо её озарила радость:
— Говоришь? Ты заговорил? Ты хочешь пить? Вот кумыс молодой. Он силу даёт.
Слаще он ничего в жизни не пил. И женщины прекраснее не видел. Голоса нежнее не слыхал.
— Меня зовут Мадина. Запомнил? Мадина. Я торговка московская. Но я лечить умею. Отец — татарин, а мать — полька. Один дедушка — мулла, а другой — ксёндз. Ты улыбаешься? Ты вернулся, да? Я боялась, ты совсем уже ушёл от нас.
Её красноватые, как спелая лещина, волосы тяжело, маслянисто стекали с плечей на грудь. На высокой шее — обруч с серебряными монетами, и в ушах длинные серебряные серьги. Всё это Василий рассматривал, как новорождённый младенец, всем восхищаясь, всему радуясь.
— Выпей ещё. Ты молчи и только пей.
Она говорила и быстрыми лёгкими прикосновениями обтёрла ему лицо полотенцем, смоченным в каком-то душистом отваре, расчесала свалявшуюся бороду и волосы и осторожно помыла в тазу руки. Лицо Василия Васильевича страдальчески сморщилось при взгляде на изуродованные, окороченные наполовину пальцы.
— Ничего! — всё поняв, торопливо, утешающе проговорила Мадина. — Ничего! Главное, всё зажило. И креститься сможешь. Ну-ка, сложи для знамения! Видишь, как всё хорошо. Они слушаются тебя.
Читать дальше