Как и для каждого из нас, первым его воспоминанием была мать, а может, то усилие, с которым он пытался от нее освободиться. Он помнил: белая фигурка, а за нею синий порт; она была рядом, везде, пахла рыбой и улыбалась всем лицом; в какие-то дни лица он не помнил, но улыбка была все равно, она парила воздухе, бесплотная, как душа, как что-то, не относящееся к телу, но телом на время завладевшее, чтобы появиться на свет — в Антиохии, в предыдущем веке. Та улыбка, отделенная от тела, канувшая в глубины памяти, исчезнувшая в недрах земли, все еще жила в близоруких глазах старика, озаряя своим светом мир под синим небом Липари. Возможно, так ему улыбались звезды. Зачем ему об этом было лгать?
А зачем было б лгать про музыку? У меня нет и тени сомнения: хорош ли, плох ли он был, но все же он был музыкантом. В детстве его дразнили — называли «сын Аполлона», что звучало как «ноль без палочки». Вероятно, воплощенный в статуэтке, этот загадочный отец держал в руке загадочный предмет, замысловатую овальную штуку с процарапанными на ней струнами, безголосый кусочек глины, который, говорят, изображал некий музыкальный инструмент, сделанный из звучного дерева, с натянутыми волосяными струнами. Певучий говор восточных женщин, их суетливые утренние выкрики, печально-протяжные голоса под вечер; парусники, стоящие на якоре и весело звенящие снастями — все это, верно, и привило мальчику любовь к музыке, а главное — материнская улыбка, обращенная в никуда; его собственные слезы без причины, детские пустяшные огорчения, радостное ожиданье, безграничное и бессмысленное — все это просилось на музыку. Ему минуло, должно быть, двенадцать, а возможно, и все пятнадцать, когда в Антиохию явилась труппа италийских гистрионов [12] В Древнем Риме — бродячие актеры, выходцы из нижних сословий.
; он видел их представленья, даваемые по ночам для какого-нибудь цезаря, военачальника или проконсула, в просторных мраморных виллах, окруженных изящными портиками, зарослями мимозы и широколистых арумов; охранялись те виллы слугами с кнутами и сторожевыми собаками. Гистрионы репетировали в порту, где получали за представления мелочь. Мальчик увидел арфы, кифары, систры и флейты; он увидел и сразу узнал инструмент Аполлона. И вдруг эти диковинные инструменты — трубы из почерневшего дерева, тимпаны с натянутой на каркас кожей, полые тростниковые свирели, медноязыкие авлосы — все слилось в единую песнь, в стройную, прекрасную мелодию; и над всеми актерами и музыкантами, только что беспечно-веселыми, а мгновенье спустя неожиданно серьезными, замершими посреди кривляний, требующих, однако, сосредоточенности, — над всеми внезапно воцарилось что-то странное и необъяснимое, что-то похожее на боль, — как будто все сердечные страдания были собраны воедино каким-то жестокосердым тираном и, забавы ради, превращены в игру; в этом был и скрытый триумф, подобный загадочной улыбке, мелькнувшей на устах злодея, и невыразимая радость, как утро, знаменующее собой долгожданную смерть деспота. Внимая актерам, порт притих. Женщины, стоявшие вблизи, слушали, затаив дыханье: торжественная процессия цезаря не повергла бы их в такое оцепененье, не распахнулись бы так широко их сияющие восторгом глаза, не появилось бы столько грации в их привычно-натруженных руках, внезапно праздных и бездвижных. Что их так зачаровало, неотвратимость ли любви иль, может, нечто большее, глубинное и сокровенное? Мать его улыбалась. Вместе с толпой любопытных мальчик пошел за музыкантами; но управляющие виллы прогнали его хлыстами и оттеснили в заросли арумов. Он пробовал обойти запрет; в конце концов, какая-то хористка, но скорей всего, публичная девка, склонная к слезливому участию, одна из тех, что под звуки лиры скидывают с себя одежды и обнаженными танцуют перед консулами, ступая по рассыпанным лепесткам, — скорей всего, именно такая, забавы ради, а может, от усталости, взяла его под свою опеку. Его наняли в качестве прислужника, чтобы зачехлять кифары, чинить лопнувшие струны, подавать мимам маски, а танцовщицам — разбросанные покрывала. Он стал жить средь роскоши звуков, и так было каждую ночь. Он признался, что однажды под утро, перед тем как покинуть Антиохию, отправился в заветную рощу, где, возможно, он был зачат. Сквозь ветви глядела луна, будя воспоминание о боге-музыканте; юноша был восторжен, как и полагается в его возрасте; он дал торжественные клятвы. Но не сдержал ни одной. О том, как плакала мать, когда он ее покидал, он мне рассказывать не стал: ни о рыданиях ее, ни о ее причитаниях, принятых в простонародье, шумных и по-детски непосредственных.
Читать дальше