— Накинь, пожалуйста, мундир на плечи, а то я на мясника похож.
Она сделала это и дрожащими губами спросила:
— Очень больно?
— Да пустяк! Завтра, самое позднее послезавтра заживет.
Только теперь Хильда спохватилась. Mein Gott! Что она делает: средь бела дня посреди улицы расстегивает у мужчины мундир, достает из кармана платок, да еще из кармана штанов ! Сквозь слой пудры в лицо ударила кровь, Хильда окинула улицу молниеносным взглядом, скользнула по окнам — ах, какое счастье, кажется, никто не подсмотрел. Схватила свой зонтик, порядком испачканный, сделала несколько шагов, потом снова обернулась.
— А ты сможешь дойти?
— Да пустое же, я тебе говорю! Кожу немного поцарапали? вот и все. Завтра, самое позднее послезавтра…
Дальше Хильда не слушала. Волнение ее улеглось. Она вновь уловила неправильный немецкий выговор Юриса и даже в этот момент не вытерпела и, по обыкновению, поправила его. Этот мужлан никак не мог усвоить разницу между «garnicht» и «garnichts» [9] Garnicht — ничуть, garnichts — ничего (немецк.).
, а «ch» испускал, так сипя глоткой, будто ему надо выдохнуть весь воздух до последнего. В приличном обществе от одного этого краснеть не перестанешь, так что и теперь она не могла сдержаться, — как же тут не рассердиться.
Юрис шел в трех шагах позади нее — ближе нельзя, красная накидка поверх кринолина, пышно собранная на бедрах, хвостом тащилась по мостовой. А Юрис хорошо знал, чем это грозит, ежели наступить на нее. Остерегаясь и выбирая дорогу, он вспотел еще больше, чем от боли, — ее он уже и не чувствовал. По откинутому затылку Хильды можно было понять, что она недовольна не то его немецким выговором, не то тем, что он позволил русскому ранить себя, — поди разберись! Она всего лишь раз повернула голову и спросила, в силах ли он идти, но, не дожидаясь ответа, мелкими козьими шажками засеменила дальше. Часто приходилось огибать то сломанную телегу, то кучу мусора, загородившую всю улицу, временами пробираться подле самой стены, так что кринолин соскребал с нее плесень и пыль. Редкие прохожие, отощавшие и оборванные, уступали дорогу только лишь потому, что навстречу шел солдат, — насмешкой и оскорблением казалась им эта белая, раскормленная мамзель со сверкающими серьгами в ушах и зонтиком над головой.
Над крышами показалась колоколенка церкви св. Иоанна с шишкой на шпиле, — ветер нес оттуда такой смрадный дух, что даже у Юриса нутро выворачивало. Там уже которую неделю гнили сложенные штабелями трупы. Зловоние с каждым днем усиливалось, все окрестные дома опустели, жители перебрались подальше отсюда, оставив пожитки на попечение божье. Сдерживая тошноту, Хильда вытащила из пузырчатого рукава надушенный кружевной платок и зажала нос; Юрис заметил, что напудренная шея ее мертвенно побелела. Удивительное дело, в этой разрухе и зловонии Хильда как будто винит его; еще удивительнее то, что он и сам чувствует себя виноватым. Он уже не испытывал в это бедственное время никакой радости, чудесные первые недели их знакомства прошли как сон и, бог весть, вернутся ли еще. Юрис тяжело вздохнул.
Хильда уже собиралась было сунуть платочек обратно, как вдруг заметила что-то и зажала нос еще крепче. На краю улицы лежал дохлый жеребенок — чудовищно раздувшийся, туловище между двумя навозными кучами, голова поперек пешеходной обочины, зубы оскалены, шерсть на шее уже облезла, кругом лениво носилась туча жирных синих мух, по облезлому месту полз желтый червяк. Рыжий шелудивый пес, поджав к брюху переднюю ногу, обнюхивал падаль, словно тоже совестился вонзить зубы в этакую гадость. Хильда не могла пройти мимо. Юрис поспешил к ней, яростным пинком отшвырнул тварь на середину улицы. Пес даже не взвизгнул, даже глаз не поднял, не желая оставлять мухам свою законную долю. Пошатываясь, Хильда пошла дальше, солдату же было очень досадно, что нельзя идти рядом и хотя бы слегка поддерживать ее здоровой рукой.
Не смогли они пройти и площади у ратуши. Ночью опять сгорел какой-то дом, улицу загромоздили груды кирпича и обгорелые бревна. В дыму, словно призраки, сновали закопченные люди, вытаскивая обгорелые остатки скарба. Прохожим поневоле приходилось сворачивать в узкую уличку, к Дому Черноголовых. Улицей ее и назвать трудно, это была смрадная клоака, почти по окна загаженная и закиданная всякой нечистью. Где-то звонили. Каждый удар колокола звучал раздельно, медленно утихая, и только тогда раздавался следующий. Привычный звук — какой-то знатный рижанин отправился к праотцам; зараза в эту жару свирепствовала еще безжалостнее. На площади навстречу им попался какой-то господин; он поклонился фрейлейн Альтхоф, но она даже не ответила на приветствие, уткнувшись лицом в платочек и рысцой пересекая площадь.
Читать дальше