«Донцам свычно и через широкие реки плыть, коли броду нет. Славно!» — весело подумал Иван, снаряжаясь. Вблизи врагов не оказалось. Поехали в прибрежный лесок. Там на поляне костры разожгли, обогрелись, поели, спать завалились, выставив дозорных. Болотников, сидя на пне у опушки, глядел и не мог наглядеться на пустынную, сверкающую ширь могучей реки. Издали казалось, что она стоит на месте. Но вот проплыл чей-то струг. Веслами не гребли, только на корме стоял рулевой. И сразу стало видно, что неподвижность реки обманчива, что она несется быстро-быстро, спешит влить свои воды в Черное море. Завороженный этим зрелищем, Болотников не вслушивался в звуки чьего-то близкого голоса; слез с пня, улегся на свитку, подложив суму под голову, глядел на темно-бархатное небо, на яркие звезды и луну; стал прислушиваться. Молодой голос журчал как ручей:
— …А то вот еще что поведаю я тебе, Митюха: братан мой двоюродный, Михайла, уж больно отвратный, скаженный! В деревеньке Васильевке мы обитали, поместье дворянина Тяпкина, от Серпухова недалече. Родители евонные любили его, аспида. Поди ж ты вот, любили, а что там и любить-то было!
Жили да жили. Евонный тятька был крестьянин справный, с достатком. За отцовской широкой спиной и пригрелся Мишка. Родители старели да старели, а он соками наливался, дубовел, душа коростой покрывалася: токмо не очень-то выказывал себя, что он такое есть. Мать возьми да умри. Дюже затосковал родитель, спасу нет, как затосковал, чуял, что один, как перст, на белом свете остался. Михайла возьми да оженись на девке одной. Ну, конечно, содеяно это было с согласия Тяпкина господина да и с родительского благословения. Ввел в дом жену свою ненаглядную, и началося житье у них смутное. Баба оказалась властная, Михайла любил ее. И стала она в доме всем ворочать. А родителю не до того: все горюет, богу молится, боле о небесном думает. А сам слабеет. Хворь какая-то в ем проявилася. Ну тут уж сноха, а за ей Михайла дурь свою сполна показали: родителя из избы в сарай вывели. Хворый-де, смердит от его, дух чижолый! Кормят куда как плохо, куском попрекают. Так и сошел на нет старик родитель, помре в сарае, словно пес приблудный. Такие-то вот ныне дети бывают! Я, когда собрался на Дон утекать, к вечеру встрел на улице Михайлу, братана своего двоюродного, ненаглядного.
— Садись, говорю, по душам побеседуем. — Сели под липой на лавочке. И стал я ему пенять: «И не стыдно тебе, и не совестно, Мишка: в могилу загнал ты со своей марухой родителя!» Куды ж там! И не слухает, да еще взъярился как! Что, мол, в чужие дела встреваешь, не твоя это забота. Встал Михайла и уходить собирается. Дело подлое свершил с родителем своим, с дядей моим, и «не твоя забота». Что ты скажешь? И такая-то злоба меня охватила! Себя не помню, на живоглота глядючи. Встал да ка-ак дам ему по уху! И бил уж я его до ума помрачения! Прибежали люди, еле оттащили меня. А тот, хромая, побрел прочь, из носу юшка течет. Кричу:
— Люди добрые, я его мордовал, потому как он родителя своего, с женкой своей в единении, на нет свел.
Ушел я в душе с горечью, а утречком рано на Дон и подался. Так-то вот…
Болотников не стерпел, воскликнул:
— Славно, Алексаха Мокшин, сделал, что угостил, как надо, живоглота сего! Всегда подлых людей бить надлежит на все лады, и словом, и делом!
Слушатели оживленно заговорили. Болотников завернулся в свитку, заснул…
Рано утром Опанас и донец-лазутчик ушли, последний — опять на костылях. Должны были проведать о Наливайке и Лободе. На следующий день вернулись. Опанас кратко сообщил:
— Був я з Охримом у Наливайко, про тэбэ говорыв. Одобряе. Вин з Лободою у Трипольи зъедналися.
Охрим добавил:
— Всамделе вместе супротив ляхов бьются. Потрепали их ляхи, вот они и сошлися в одно войско, авось так крепче дело будет. Мимо нашей стоянки пройдут. Тогда-то мы к им и пристанем.
И вот к вечеру мимо выстроившегося отряда донцов, в блекнущих лучах заходящего солнца, поднимая клубы пыли, проходило, проезжало «вийско». Сзади везли несколько грохочущих пушек, взятых, как потом узнал Иван, в Триполье. Иван глядел на это «вийско» и был нерадостен.
«Оружны плохо. Самопалов мало. Топоры да косы, рогатины да вилы, кистени, кончары. Сабель мало. Пушек совсем малость, да и ядер к ним не густо. Трудно, трудно так воевать супротив польского коронного войска».
К нему, сидевшему на коне впереди своих донцов, подъехали два всадника без свиты. Облобызались с ним. Наливайко был плотный, ловко сидящий на своем маштаке украинец, просто одетый, в смушковой серой со шлыком шапке. Темное лицо его в морщинах, с синими-синими глазами радостно улыбалось. По левой щеке к уху, частично отрубленному, — рубец от сабельного удара. От этого рубца лицо с вислыми черными усами приняло несколько удивленное и хитрое выражение. Лобода же был в богатом темно-красном бархатном кунтуше, подпоясанном широким синим кушаком, за которым торчали два пистоля. В дорогой оправе сабля. Сам он был сухопарый, на коне сидел чуть ссутулясь. Лицо моложавое. В нем проглядывала властность и гордость. Как-никак атаман, избранный нереестровыми казаками.
Читать дальше